Название:Нет любви иной
Автор: Opera Guest

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнею твоей.

Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна - любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна - вся жизнь, что ты одна - любовь,

Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца, и цели нет иной,
Как только веровать в рыдающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой!
Афанасий Фет

 

 

Пролог: Письмо.

«15 августа 1882 года, Сант-Агота.

 

Синьору Арриго Бойто, 16, виа делла Скала, Милан

 

Мой дорогой Арриго,

 

Не знаю даже, сердиться мне на вас за то, что вы нарушаете мое уединение в столь любимой мною глуши – или быть благодарным за то, что вы все-таки тормошите старика, веселя его миланскими музыкальными новостями.

  По интересующему вас так живо вопросу скажу сразу: я получил написанное вами либретто второго акта нашего бедного «Мавра». Текст ваш, безусловно, хорош – думаю, что мои исправления будут незначительны. Но замечу так же, что ни вам, ни вашим назойливым дружкам из «Рикорди» нет смысла торопить меня: я буду писать «Отелло» с той скоростью, с какой сочту нужным. Так или иначе, вы уже добились своего – я все-таки пишу его!

  Теперь к делам более важным и увлекательным, чем мои писания. Партитура «Франчески да Римини», присланная вами, великолепна. Признаюсь, сначала я с тревогой воспринял вашу рекомендацию: эксцентричный композитор из Парижа, возникший на пороге вашей квартиры ночью со свертком нотной бумаги в руках – это слишком похоже на сюжет романтической мелодрамы, которые вам так, мой милый Арриго, нравятся. Я уж решил, что какой-то проходимец задумал воспользоваться вашей душевной добротой. Однако, как бы ни были странны обстоятельства вашего знакомства, они и правда перестают иметь значение, когда читаешь партитуру. Эта опера, повторюсь, великолепна: лаконичная, выразительная, полная мелодики и смысла, о которых ревнителям подлинной музыкальной драмы остается только мечтать. Партии разработаны просто блистательно, особенно ревнивец-муж – трио, в котором влюбленные читают книгу, одновременно признаваясь в своих чувствах, а он подслушивает их за статуей в агонии растоптанной любви, - трио это, нежностью любовников и страданиями мужа, глубоко трогает даже в партитуре, и оно исполнено чудесных сценических возможностей. А страшный финал, в котором Малатеста проклинает и убивает жену-изменницу и брата-предателя… Этот эпизод поражает тем, чего давненько я не видел на оперной сцене – простотой и, как ни странно для момента столь драматичного и далекого от обыкновенной жизни, искренностью.

  Одновременно с этим письмом к вам я пишу так же в дирекцию Ла Скала – они безусловно учтут мою рекомендацию и примут «Франческу» к постановке этой же осенью. Хотя, на мой взгляд, опера эта не нуждается в моих рекомендациях: любой здравомыслящий директор театра с руками ее оторвет. Так что передайте мои искренние поздравления вашему «безымянному» французскому другу, и удержите его во что бы то ни стало в Милане: я приеду в город уже через месяц и хотел бы лично с ним познакомиться. Я помню, что вы говорили о его нелюдимости – но, думаю, из уважения к старику он нарушит свои аскетические привычки. Не забудьте передать ему мои слова: осенью мы увидим «Франческу» на сцене Ла Скала. Ее ждет триумф.

  Моя дорогая Джузеппина, к сожалению, все еще не здорова – проклятый наш возраст, из-за которого и зимняя сырость, и летняя жара доставляют одинаковые неудобства! Но она шлет вам, милый Арриго, свою любовь.

  За сим – до скорой уже встречи,

 

Ваш старый, слишком уже старый друг

Джузеппе Верди».

 

 

 

Глава 1: Прибытие поезда.

Ноябрь 1883 года, Париж

 

  «Внимание господ пассажиров первого класса – прибытие в Париж по расписанию, через тридцать минут!»

  Кондуктор произносит эти слова нараспев, но голос его заглушает множество других звуков. Паровозный свисток, мерный рокот колес. Хлопки и стуки из соседних купе – пассажиры начинают двигаться, собирать вещи. Ему нет нужды суетиться – он не отпирал чемоданов, даже сумки дорожной не раскрыл. Он не может теперь читать своих бумаг, или газет. Ему и дышать-то трудно – в горле пересыхает, хочется все время сглатывать. Он нервно покусывает губу. Он едва удерживается, чтобы не начать ходить туда-обратно по крошечному купе.

  Шторка на окне слегка колышется – он прижимает лоб к холодному стеклу. Это приносит минутное облегчение. За окном проносятся серые поля, черные деревья и унылые строения. Зима. Пригород. Уродливое место, даже лучи зимнего солнца, так неожиданно вырвавшиеся теперь из-за туч, точно как на оперном заднике, не могут украсить это зрелище. В луче света дорогая кожа его чемоданов блестит и кажется шоколадной. Солнечный блик танцует секунду на его монограмме – «ЭдС», – и гаснет. Пейзаж за окном и его купе ожили на секунду – и умерли снова.

  Через полчаса Париж. Нет, теперь уже быстрее…

  Париж.

  Говорят, что это самый красивый город на земле. Мысль на любителя, конечно: стоило бы вспомнить темные, полные крыс и прочей заразы трущобы, которыми город был застроен до того, как барон Оссманн провел свою реконструкцию. Не то чтобы маэстро де Санном помнил, как выглядел Париж до реконструкции – в свои тридцать шесть он был, все же, еще недостаточно стар для этого. Но в детстве и юности ему случалось довольно времени провести на дне жизни – он бывал даже в месте, которое Гюго называл «чревом Парижа». Говоря без красот, в канализации. Лишь позже в жизни его появилось нечто прекрасное – театр Гранд Опера, спланированный, кстати, не без участия того же барона Оссманна. Определенно, маэстро было за что благодарить его.

  Пусть в здании этом он познал не только красоту. Не только божественные звуки музыки и озарение первой любви, но и горечь публичного унижения. И нечто более страшное – в конце концов, к людскому ужасу и насмешкам ему было не привыкать. Нет, в Гранд Опера он узнал, какую боль приносит неразделенная любовь. Здесь он обманывал себя, манил пустыми мечтами, здесь безумствовал в слепой надежде, что еще может изменить обстоятельства и доказать небесам, что и он достоин любви. Все было бесцельно. Даже в самый разгар событий – да что там, в самом их начале, впервые показав возлюбленной странное место своего обитания, – он уже понял, что поражение его неизбежно. Его возлюбленная была слишком хрупка, слишком наивна, слишком юна. Она не готова была принять на свои плечи груз его тайны – она не готова была принять его. И у него не было времени для того, чтобы приучить ее к себе. Чтобы подготовить.

  У него было время воспитать ее голос – но не ее саму. Ему пришлось торопиться, и, конечно, произошла катастрофа. Его любовь была отвергнута – с жалостью и симпатией, но от того не менее жестоко и бесповоротно.

  Жизнь его была разрушена, и он хотел умереть. Ему казалось даже, что он и умер – но смерть души, последние удары разбитого сердца были обстоятельствами воображаемыми, их нужно было еще привести к физическому равенству с состоянием его тела. Но сначала, конечно, следовало подождать, пока из дома уйдут непрошенные гости.

  А потом, когда он остался один и начал выбирать способ окончить жизнь, каждый из них поразил его своей… глупостью. Все, что он мог бы теперь сделать, было таким ребячеством! А он довольно уже времени в жизни потратил, ведя себя как ребенок.

  Бросив последний взгляд на свою возлюбленную, он поклялся себе, что никогда больше не будет писать музыки. Но теперь именно музыка спасла его. Не сразу, медленно, шаг за шагом размышления о наилучшем способе умереть превратились в рассуждения о том, как жить дальше. Зачем жить дальше.

  Он всегда был упрям. Это качество не раз губило его, заставляя идти напролом в ситуациях, которые требовали деликатности. Но оно же не раз спасало его. Он упрямо задышал, когда родился – слабый, уродливый младенец, которому стоило бы появиться на свет мертвым. Он упрямо продолжал дышать, лежа на полу цирковой клетки со сломанными ребрами. Он упрямо делал вид, что его подвал – подобие дома, в котором уместны красивые вещи, и что сам он должен иметь лишь лучшее, а не ходить всю жизнь в мешковине, к которой был приучен с детства.

  Он так же упрямо полагал, что может добиться взаимности от девушки, которую полюбил. Но это был как раз один из тех случаев, когда упрямство сослужило ему плохую службу. Однако в конце концов именно упрямство заставило его снова выжить – и снова писать музыку. Только не так, как раньше – для себя, в одиночестве, стараясь излить эмоции, которые разрывали его на части. Нет. Теперь он решил писать для публики.

  Раз за разом воскрешая в памяти премьеру «Дон Жуана», он и сам не заметил, как постепенно воспоминания о боли, которую причинила ему Кристина, сняв маску, – боли почти физической – сменились другими. Он не мог не вспоминать азарт и возбуждение, которые испытал, выйдя на сцену. И то, как люди в зале слушали его музыку. Сперва с возмущением. Затем с изумлением. А под конец, когда он сам появился перед ними, с восхищением. Они были заворожены, потрясены… Покорены. Они были у его ног.

  Он не сумел завоевать любовь Кристины. Но он понял, что может покорять сердца людей своим искусством. Он никогда раньше не пытался разделить с миром свой талант. Ему казалось, что в одиночку он не сумеет сделать этого. И пусть Кристина отказалась стать голосом, которым он мог бы говорить с миром – неудача оказалась ему на пользу. Он сочинил «Дон Жуана», чтобы завоевать Кристину, чтобы найти способ быть с ней рядом. Но, пока писались ноты, пока готовилась постановка, он впервые осознал, что может говорить с людьми сам, без посредников. Его музыка все скажет сама. Музыка станет его новым оружием. Сила искусства куда лучше грозных писем и удавки. Эта сила поможет ему покорить мир. Вернуть себе власть над собственной жизнью. Завоевать Кристину.

  Она ответит на его чувство. Просто ему нужно постараться. У него есть надежда – она не сказала, что ненавидит его. Кристина смотрела на него с состраданием. Она подарила ему свое кольцо, она обещала с ним остаться. Она поцеловала его.

  Пусть он слеп, наивен и глуп. Пусть упрям. Пусть. Но ведь именно это упрямство, нежелание признать очевидную правду о том, что она не любит его, в очередной раз спасли ему жизнь.

  Он будет знаменит.

  Он будет велик.

  Его музыка покорит весь мир.

  И тогда, возможно, Кристина посмотрит на него новыми глазами. Она полюбила хорошенького блестящего виконта. Наверняка знаменитый композитор должен произвести на нее впечатление?

  Эрик надеялся, что это так. Потому что именно это и произошло – он стал знаменит. Маэстро Эрик де Санном, за полтора года написавший две оперы, для Ла Скала и Ковент-Гардена. Для Ла Скала – «Франческу да Римини», трагедию юных влюбленных и обезумевшего от унижения ревнивого мужа. Для Ковент-Гардена – шекспировскую «Зимнюю сказку», историю еще одного безумного ревнивца, едва не погубившего ни в чем не повинную жену. Две очень популярные оперы. Оперы, благодаря которым его уже называют национальной гордостью Франции. Соперником Вагнера и Верди.

  Великий Верди помог ему – представил его «Франческу» дирекции Ла Скала. Втереться в доверие к старику было не трудно – их познакомил Арриго Бойто, либреттист и композитор-неудачник, человек чистый и сентиментальный до глупости. Он охотно поверил незнакомцу в маске, который явился к нему среди ночи со связкой нот и трогательной историей о страшном пожаре в Гранд Опера, пожаре, который разрушил его жизнь. Бойто был покорен, Верди – настроен скептически. До тех пор, пока не прочитал партитуру. После этого рассказы и слова Эрика перестали иметь значение – его музыка начала свое победное шествие по миру.

  Успех «Франчески да Римини» превзошел все его ожидания. Итальянская публика любит и ненавидит одинаково страстно, и Эрика она полюбила с первой ноты. Крики «Автора, автора!», впрочем, остались безответными: даже приняв решение открыто ходить в маске (пусть люди мирятся с артистической причудой знаменитого маэстро, и не задают вопросов), Эрик не решился, все же, выйти на сцену. Но, сидя в зашторенной ложе, он слышал эти крики – слышал аплодисменты, не смолкавшие больше часа. А потом, со слезами на глазах и потрясенным сердцем, смотрел, как публика расходится по улочкам Милана, устремляется по пассажу Виктора-Эммануила на площадь Дуомо, и распевает при этом его музыку. Они выучили ее. Выучили наизусть – после первого же представления.

  Это было невероятно. Восхитительно. Это означало, что у него есть теперь новая жизнь.

  И вот эта жизнь привела его, наконец, обратно в Париж. Новый директор Гранд Опера, некто месье Бриган, попросил у Эрика разрешения поставить у них его «Франческу». Денег на новую оперу у театра пока не было – он только-только разделался с ремонтом после пожара. «Франческой», международно известной новой французской оперой, Бриган хотел, собственно, отпраздновать торжественное открытие.

  Конечно, Эрик не мог устоять перед искушением отметить восстановление театра, который сам же и разрушил. Премьера состоится через неделю. Эрик возвращается в Париж, чтобы присутствовать на ней.

  Он возвращается в свое прошлое.

  Она здесь, в городе – графиня де Шаньи. Ее муж унаследовал титул полгода назад. Она будет на премьере, совсем рядом с Эриком. Она поймет – из всех людей на свете она одна точно, наверняка поймет, что «Франческа» – это его опера. Кристина не может не узнать его музыки, и сюжет покажется ей знакомым: юные влюбленные, безумный ревнивец, который подслушивает их тайное свидание… Намеки Эрика так прозрачны. Да и светский миф про загадочного эксцентрика в маске ее не обманет. Она не может не узнать его.

  Свисток паровоза, облака пара, поезд замедляет ход. Пассажиры суетятся в коридоре, за дверьми его закрытого купе. Стук проводника, который пришел за чемоданами. Его вежливый голос:

-  Мсье, мы прибыли.

  Да, он знает. Прибыли.

  Он встает, натягивает перчатки. Поднимает ворот плаща, пониже надвигает на лоб шляпу. Ему все еще кажется, что люди только и смотрят, что на его маску. Эрик отпирает дверь, впуская улыбающегося носильщика. Сердце бьется в горле: от страха, надежды. Предвкушения. И это теперь – когда он только в город приехал. Что же станется с ним, когда он увидит Кристину?

  Воздух пахнет дымом, пылью, человеческим и конским потом, и жареными каштанами. Воздух пахнет городом. Его городом.

  Париж…

 

 

 

Глава 2. Премьера.

Ноябрь 1883 года, Париж

 

  Занавеси ложи плотно сдвинуты – наверное, в битком набитом театре это смотрится странно. Но какое ему дело до этого? Он не обращает внимания ни на возбужденный гул публики, которая постепенно заполняет театр, ни на нестройные звуки оркестра, который настраивается перед исполнением его оперы. Не обращает внимание и на музыку увертюры. Оркестр звучит хорошо – он отметил это на репетиции. Певцы, можно сказать, безупречны…

  Новый директор, мсье Бриган, знает свое дело, и он оказал маэстро всяческое уважение. Даже бровью не повел, увидев его маску. С улыбкой приветствовал просьбу оставить за ним ложу №5: «А вы не боитесь, что вас побеспокоит Призрак Оперы, мсье де Санном? Вы же слышали о нашей местной легенде… Сегодня мы открываем театр, который он разрушил – вдруг фантом вернется, чтобы испортить нам праздник?» Бриган рассмеялся собственной шутке, и Эрик кисло улыбнулся в ответ. Он мог бы сказать, что Призрак уже вернулся в Гранд Опера, но у него нет намерения портить вечер. Это самый важный вечер в его жизни, но сегодня он, вопреки обычной своей привычке, не занят маниакальным продумыванием всех деталей, не рассчитывает все мелочи, не думает, как эффектнее обставить свое появление. Он вообще не собирается появляться сегодня. Это не входило в его планы, но, даже если б и собирался – у него нет сил на это.

  Он дрожит всем телом – руки вцепились в бархатный бортик ложи, словно их судорогой свело. Горло перехватывает спазм – он едва может дышать. Встань он – ноги бы подогнулись. Но дело не в волнении композитора перед премьерой – нет. Эрик не переживает за то, как пройдет его опера. Он не слышит музыки, он не смотрит на сцену.

  Он не сводит глаз с директорской ложи: она напротив него, но чуть левее, совсем рядом со сценой. В ложе сидит несколько человек, в том числе сам мсье Бриган. Но для Эрика все они размыты – они на периферии зрения, словно в тумане. Он видит только одно лицо – солнце своей жизни, центр своего мира. Кристину, графиню де Шаньи.

  Она прекрасна – еще красивее, чем подсказывала его память. Ее лицо словно светится изнутри, кожа такая же нежная, но румянец свежее. Ее глаза сияют, как темные звезды – Эрику они кажутся ярче, чем бриллианты в ее волосах. Ее кудри уложены в замысловатую прическу, но это ничего – она ведь не девочка уже, она выросла. Кристине теперь девятнадцать, и возраст идет ей. На ней платье персикового цвета, он чудесно оттеняет ее кожу, на плечи накинуты меха. Она выглядит счастливой, уверенной в себе.

  Замужество ей к лицу.

  Кристина берет в руки программку, руки ее затянуты в атласные перчатки, она сдвигает тонкие брови, читая краткое либретто. Как хорошо он помнит это выражение на ее лице – так она всматривалась когда-то в ноты. Так же пожевывала нижнюю губу, разбирая сложный пассаж. Она постукивает пальцем по странице и поворачивает голову, чтобы сказать что-то своему спутнику. Своему мужу.

  Граф Рауль де Шаньи. Он так же хорош собой, как прежде.

  Он нежно берет Кристину за руку и о чем-то спрашивает. Она улыбается и кивает, соглашаясь с его словами или успокаивая.

  Открывается занавес. Первая сцена оперы – свадьба. Юную Франческу выдают замуж за человека старше ее. Она не любит его, но уважает. Но даже в момент венчания над семьей Малатесты нависает тень беды – только что, на пороге церкви невеста из Римини впервые увидела Паоло, младшего брата своего жениха. Паоло бросает на нее восторженные взгляды. Франческа в смятении. Ее муж – в неведении. Он абсолютно счастлив: девушка, которую от страстно любит, сегодня станет принадлежать ему.

  Кристина не отрывает взгляда от сцены. Она вся обратилась в слух. Его девочка всегда так тонко чувствовала музыку, была так восприимчива. Она не разочаровала Эрика и теперь. По мере того, как развивается сюжет оперы, на лице молодой графини отражается все большее волнение. Сначала она разрумянилась еще сильнее. В момент, когда Малатеста жестом собственника возлагает на невесту свадебный венок с фатой, Кристина бледнеет.

  Она слушает музыку. Она прижимает пальцы к губам. Взгляд ее становится беспокойным. Она отвлекается от сцены, чтобы обвести глазами зал. Взгляд ее останавливается на зашторенной пятой ложе…

  Она качает головой, словно старается стряхнуть наваждение.

  Она поняла. Она узнала его музыку. Она услышала его!

  Рауль снова спрашивает ее о чем-то. Кристина успокаивающе сжимает его руку: все хорошо.

  В антракте она остается сидеть в ложе, задумчиво глядя на программку. Она водит пальцем по строчке с именем композитора. Эрик де Санном. Это имя ничего не говорит ей. Она никогда не знала его имени.

  Рауль приносит ей мороженое. Она улыбается с благодарностью и скидывает с плеч меха. Она ест, смешно, по-детски совсем облизывая ложку. Ей жарко, бедной его малышке…

  Второй акт. Юные Паоло и Франческа обмениваются тайком влюбленными взглядами. Малатеста все еще ничего не замечает, только ведет себя с женой все более и более властно. Несчастный, он пытается управлять женщиной, которая уже не любит его. Никогда не любила...

  Эрик хорошо знал, о чем пишет, когда сочинял эту партию.

  Центральная сцена оперы – любовное свидание, который муж случайно подслушал. Трио, которое особенно нравится Верди. Старик говорит, что эта музыка дышит правдой жизни. Скорее, она полита кровью сердца.

  Эта сцена происходила когда-то в жизни – здесь, в этом театре, на крыше среди бронзовых статуй. Кристина помнит эту сцену. Она сжимает руку в кулачок. Она прижимает ладонь к груди. Она снова обводит глазами зал, снова смотрит на пятую ложу. Ее губы шевелятся, проговаривая про себя слова оперной партии. Ее горло трепещет, готовое к пению… Она скучает по музыке. Она чувствует, что эта музыка написана про нее – и для нее.

  Она ощущает присутствие Эрика.

  Она очень, очень бледна.

  Третий акт: ловушка, которую подстраивает влюбленным бедный, обманутый муж. Мольбы несчастной пары. Убийство. Одиночество, в котором остался Малатеста, палач – и главная жертва этой истории. Паоло и Франческа умерли, но они вместе. А он… он один. Он знает, что, будь у него возможность вернуться в прошлое, он не стал бы поддаваться ревнивой ярости – он предпочел бы умереть сам.

  Кристина смотрит на пятую ложу. Смотрит совершенно уверенно – она знает, что он здесь. Она плачет, но одновременно на губах ее появляется тень улыбки. Она аплодирует, повернувшись к ложе Эрика. Она приветствует его.

  Сердце Эрика готово выпрыгнуть из груди. Он никогда еще не испытывал подобной эйфории – даже в те мгновения, когда Кристина доверчиво прижималась к нему и гладила ладонью его лицо во время первого своего визита в подземелье. Кристина поняла его скрытое послание, знает о его возвращении, и она не выказала ни гнева, ни страха. Она готова к встрече с ним. Он найдет способ увидеть ее, проникнуть в особняк де Шаньи в районе Больших Бульваров. И она примет его. Его музыка сделала это.

  Он понимает, что уже многие месяцы – с того момента, как Кристина сняла с него маску, он обрубил канат люстры, и бросился вместе с ней в люк… С этого момента он так и находился в затяжном прыжке – падал, падал в бездну, не дыша, с остановившимся сердцем. Он действительно не жил – он ждал. И только теперь понял, чего именно: ее улыбки. Ее взгляда, обращенного к нему, незримому, с нежностью. Только теперь он почувствовал под ногами твердую землю – его падение кончилось. Его сердце снова забилось.

  Овации в зале длятся и длятся – «Франческа» снова прошла с триумфом. Это очень простая, в сущности, опера, не особенно глубокая – она ударяет прямо по нервам, и в этом ее сила и ее ограниченность. Но теперь ни ее достоинства, ни недостатки уже не важны – опера выполнила свое предназначение.

  Рауль, который аплодирует стоя, поздравляет мсье Бригана с успехом, потом снова спрашивает о чем-то Кристину. Она кивает и загадочно улыбается. Эрик знает, что означает ее улыбка. Рауль перестает, наконец, хлопать и оборачивается, чтобы подать жене руку. Кристина судорожно сжимает ее – она внезапно смертельно побледнела.

  Эрик холодеет от страха. Что случилось? Что могло вдруг произойти с его девочкой?

  Закусив губу и тяжело опираясь на руку Рауля, Кристина поднимается наконец со своего места – теперь Эрик видит ее в полный рост.

  Сердце его останавливается, а потом стремительно срывается вниз.

  Она беременна.

 

 

 

Глава 3. Ночь после музыки.

Париж, ноябрь 1883 года

 

  Квартира, которую он снял для себя в одном из домов на проспекте Оперы, занимает верхний пятый этаж целиком. Это удобная, со вкусом обставленная квартира, и больше всего Эрику нравится в ней высота – и вид из окон. Вид на крышу его театра. Он прожил здесь неделю перед премьерой, и каждый день взлетал на вершину лестницы, как на крыльях, не пользуясь механическим подъемником. Ему нравилось чувство легкой усталости после подъема – ведь усталость эта оказывалась вознаграждена светлым небом в арочных окнах, лучами закатного солнца на его лице и знакомыми, как братья, силуэтами бронзовых ангелов на куполе Оперы.

  Этой ночью подъем по лестнице дается ему с трудом. На третьем этаже он останавливается и несколько секунд смотрит на ажурную кованую решетку, которая скрывает шахту подъемника. На самом деле Эрик не видит этой решетки. Перед глазами его все еще стоит образ Кристины – его Кристины, его единственной возлюбленной, беременной ребенком другого мужчины. Медленно, словно во сне, он продолжает двигаться вверх. Шаг за шагом, ступенька за ступенькой. Удар за ударом сердца.

  Сегодня вечером Париж лежал у его ног. Он – новый любимец света. Завтра все газеты расскажут об открытии Оперы, о великолепном спектакле, об успехе его музыки. Можно ли, пережив подобный триумф, испытывать такую глубокую тоску?

  Наконец он наверху, открывает своим ключом тяжелую дверь из мореного дуба – пальцы сжимают на секунду холодную латунную ручку. В прихожей темно, но Эрику не хочется зажигать свечи. На самом деле, ему ничего не хочется – разве только стоять тут же, у дверей, прислонясь к стене, и бесцельно глядеть перед собой.

  Судя по всему, срок ее уже близко. Скоро она станет матерью. Родит Раулю мальчика, наследника титула, или девочку – не наследницу, но можно не сомневаться, что для благородного графа любой ребенок будет любимым и желанным. Ребенок Кристины. Ребенок Рауля.

  Эрик проходит все-таки вперед, в столовую. По его указаниям сервировали поздний ужин, но при одной мысли о еде, при одном взгляде на накрытые салфетками блюда с холодным цыпленком, ветчиной и салатом Эрику становится тошно. Механическим движением он снимает плащ и роняет его, не глядя, мимо стула на пол. В окна льется лунный свет, в его сиянии на полированной поверхности стола видна бутылка вина. Оно предусмотрительно открыто – правильно, бордо нужно дать сорок минут подышать перед тем, как пить. Сегодня, впрочем, вкус вина не имеет для Эрика значения. Он наливает красную – в лунном свете черную – жидкость в бокал, делает глоток. Залпом осушает бокал. Протягивает руку, чтобы налить еще, и, пожав плечами, просто берет бутылку за горлышко и направляется в спальню.

  Он садится на кровать и медленно раздевается, не забывая отхлебывать из бутылки. С каждым глотком он немного согревается. Оказывается, он совершенно закоченел. Он холода? От тоски? Господи, сколько же люди нацепляют на себя одежды – словно в броню одеваются, защищают, как креветки, свои вялые тельца от жестокого мира. На нем не осталось одежды – только парик и маска. В бутылке почти не осталось вина. Он допивает остатки – осадок скрипит на зубах. Черт с ним, пусть будет осадок.

  Эрик поднимается с кровати и подходит к высокому, в пол, зеркалу. В лунном свете он ясно видит свое тело. Смуглое, с белыми отметинами шрамов. Они повсюду – на груди, на руках. На животе и бедрах. На спине их больше всего. Но в остальном его тело… нормально. Оно принадлежит человеку. Оно могло бы нравиться женщинам. Когда он был подростком, в цирке, девчонки-акробатки дразнили его – называли «красавчиком». Ему было тогда пятнадцать.

  Принц де Линь написал в воспоминаниях о Казанове, который работал под старость у него библиотекарем: «Казанова был высок ростом и крепок, и он мог бы считаться красавцем, если бы не его лицо». Эрика всегда восхищала высокая ирония этой фразы. Черты венецианского соблазнителя казались балованному французскому принцу слишком грубыми – некрасивыми. «Мог бы считаться красавцем, если бы не его лицо». Где Казанова, там и Дон Жуан… Триумфатор. Эрик хмуро усмехается: интересно, что сказал бы де Линь об Эрике – о его лице?

  Он снимает маску и парик и долго, пристально смотрит на себя в ночном сумраке. Он упирается обеими руками в края рамы и приближает свое лицо вплотную к стеклу, пристально вглядываясь в собственные черты. То, что он видит, хорошо ему знакомо. Его лицо. Это лицо лишило его материнской любви, детских игр, женских ласк. Лишило его жизни. Бывает, маленькой царапины достаточно, чтобы возник нарыв, который уходит глубоко под кожу и начинает разъедать мышцы. Так же и его лицо – как открытая рана, загноилось и отравило, исковеркало, изувечило его душу. Это лицо разлучило его с Кристиной. С Кристиной, которую он почти вернул себе, и вновь потерял.

  Сегодня вечером она была с ним – она слушала его музыку, она осознала его возвращение и рада была ему. Так, по крайней мере, казалось ему, наивному глупцу, который верит в то, во что хочет верить. Ему казалось, она рядом – протяни руку, и она станет твоей. Вот так легко.

  Но Эрик лишь обманывал себя. Ее волнение, ее улыбки, ее бледность и ее слезы не имели к нему ни малейшего отношения. Она беременна. Ее срок скоро подойдет. Она слушает свое тело, тело, в котором живет вторая жизнь. Ощущает толчки ребенка, торопливое биение своего сердца, свое учащенное дыхание. Она занята собой – ей нет больше дела ни до Рауля, ни до Эрика. И так будет теперь долго – возможно, всегда. Она станет матерью, и ей не досуг будет выслушивать мольбы убогого чудовища из прошлого, которое явилось в ее новый мир, чтобы положить к ногам свою земную славу…

  Она родит скоро ребенка. Его невеста, его возлюбленная родит чужого ребенка – дитя, к которому Эрик не будет иметь никакого отношения. Этот ребенок, ребенок Рауля – последняя печать, скрепляющая договор об их расставании. Кристина теперь недосягаема для него… Как может он дерзнуть заявить свое право на женщину, что ушла от него столь далеко?

  Может! Черт подери… Может и заявит! К черту ребенка – к черту Рауля. Эрик подождет: пусть она родит, пусть отдохнет от трудов, пусть отдаст дитя кормилице. Он подождет – он уже долго ждал, что значат для него полгода, год? Он не мог так ошибиться – что-то в ее сегодняшних слезах, в ее сегодняшних улыбках было правдой. Она узнала его. Она была рада ему. Она не сможет теперь забыть его музыку. И она примет его, когда придет время.

  Перед его мысленным взором вновь встает Кристина – персиковое платье оттеняет кожу, свободный покрой маскирует изменившееся тело. О да, оно изменилось, но оно так же волнует. Ее груди стали полнее, бедра шире. Ее живот так упруг и тверд, но ладонь невольно касается его так бережно… Внутри него – сокровище, более ценное, чем восточные клады, двери к которым были запечатаны таинственными заклинаниями. Если раздвинуть ей ноги, погрузить плоть в глубину лона… Нежно. Осторожно, страшась и в тайне желая коснуться ребенка. Почувствовать его...

  С коротким, на стон похожим вздохом Эрик приходит в себя. Что он творит?! Стоит перед зеркалом, голый, пьяный и возбужденный. Желает, страстно желает женщину, которая не любит его – которая недоступна ему. И сознание этого не уменьшает вожделения.

  Урод. Жалкий урод. Жалкое создание!

  Эти слова он произносит вслух.

  Да что же он за человек такой, если даже оскорбления его не отрезвляют? Он клянет себя снова и снова, но наваждение не проходит. Он смотрит на себя в зеркале, и видит рядом с собой Кристину. Свою Кристину.

  Собственные руки – на месте ее рук, ее губ, ее тела.

  Стыдно. Чем ярче наслаждение, тем горячее волна стыда, и сегодня стыдно так, что хочется умереть.

  Как он может… Как он смеет… Даже думать об этом? Тварь болотная… Низкое, низкое чудовище… Грязные мысли, грязные руки… Гневные слезы. Он не может больше видеть в зеркале свое тело, свое лицо – растрепанные волосы, светлые, полные слез глаза, скривленные в рыдании губы.

  В стекло летит первый попавшийся под руку предмет – это пустая бутылка. Зеркало не бьется – только трескается. Эрик помнит, когда видел себя в таком же зеркале. Когда она ушла.

  Он корчится на полу возле кровати, обхватив голову руками. Он старается плакать тихо, хотя его сдавленные всхлипы все равно никто не слышит.

  За окном светает. Его бронзовые братья с крыши Оперы темными тенями высятся на фоне розовеющего холодного неба.

  Сегодня будет морозный день – первый день настоящей зимы.

 

 

 

Глава 4. Призрак и тьма.

Париж, ноябрь 1883 года

 

  Крик гулким эхом отражается от стен подземелья, звук накрывает его волна за волной, давит, грозя размозжить ему череп, кажется, сейчас лопнут барабанные перепонки, звук вибрирует в каждой части его тела, в надорванном горле, он наконец затухает в щелях каменной кладки, гаснет в глубине темных тоннелей, чтобы тут же обрушиться на него с утроенной силой, потому что Эрик кричит снова и снова.

  Он стоит на коленях посреди старого своего дома, и качается из стороны в сторону, как раненый зверь, и царапает пол, в кровь ломая ногти, и кричит – на пределе своих возможностей, так что легкие вот-вот не выдержат, кричит, пока голос не перестает слушаться, и ему остается только хрипеть, потому что нет больше звуков, которые могли бы выразить то, что с ним происходит.

  Его мир сжался до размеров собственного мозга – и одновременно расширился по пределов вселенной. Он задыхается в тесноте – и падает в бесконечную пропасть. Его окружает тьма, тьма, тьма – такая черная, такая беспросветная, будто он ослеп.

  Его ярость была слепой и беспощадной – он разбил, в клочья разнес все, что пощадили люди и время, но легче ему не стало. Как может ему стать легче? Если бы только он мог на части порвать собственное тело – может быть, тогда вырвалась бы наружу его боль.

  Он провел в своей спальне весь день, в бесцельном, тупом оцепенении – после того, что он устроил в ночь после премьеры, у него не было сил обдумывать, рационально планировать, что делать ему в будущем. Слишком было стыдно и горько, и слишком он презирал себя. Только под вечер он выбрался на улицу, и ноги сами собой привели его в Оперу – старый дом, любимый, несмотря ни на что. Может быть, здесь он поймет, что ему делать дальше. Он ведь всегда просчитывает все до мельчайших деталей: точный расчет – его единственный способ бороться с хаосом собственной жизни, с ураганом своего сердца, и в этом нет ничего странного. Он ведь прежде всего математик – в основе музыки, которой он живет, и инженерного дела, которым он так хорошо владеет, лежат цифры, числовые гармонии. Он никогда не перестанет удивляться тому, какой прекрасной, страстной, эмоциональной может быть математика, когда она превращается в музыку… Она только профану кажется стихией – и только он, Эрик, знает, какое это упоение – управлять ею. Если бы только человеческое сердце следовало тем же законам, что физика или теория композиции… Если бы люди подчинялись законам гармонии. Но тут Эрик был бессилен – ему самому каждый раз странно, до какой степени собственное сознание не слушается его, когда он имеет дело с людьми… Он собой не может владеть – не то что управлять другими.

  В Опере снова давали его «Франческу», но у Эрика не было желания идти в зал, встречаться с Бриганом, вообще видеть кого-либо. Он надеялся, что ему помогут родные стены. Он проник в здание через тайный ход на улице Скриба, и пустился, как в старое время, бродить по своим тайным ходам. Как привидение. Как Призрак. Странным образом эта прогулка придавала ему сил – он снова становился самим собой. Обретал уверенность. Ему даже забавно показалось вернуться таким образом в прошлое.

  До тех пор, пока он не оказался за стеной комнаты мадам Жири – здесь он когда-то, обуреваемый гневом, слушал, как она рассказывает Раулю де Шаньи его историю – рассказывает о его детстве, о том, как нашла его в цирке. В тот день на глазах ее были слезы – возможно, их вызвала вина за собственное предательство? Она снова была здесь, и снова плакала. Но на этот раз с ней был не Рауль – только ее дочь Маргерит, малютка Мег, которая давно уже танцевала в театре первые партии. Она тоже плакала.

  Эрик замер, услышав слова мадам Жири: «Какая трагедия! Бедная, бедная Кристина…»

  Бедная Кристина?

  Мег всхлипнула, и переспросила – как эхо его невысказанного вопроса: «Что же произошло?»

  Ответ мадам Жири прозвучал глухо: «Она ведь настояла вчера на том, чтобы поехать в Оперу – безумие, на ее сроке нельзя уже было, конечно, выезжать, и тем более волноваться, а ты знаешь, как близко к сердцу она всегда принимала музыку… Она так распереживалась, на ней просто лица не было, когда Рауль вел ее к экипажу… Я еще спросила у нее, все ли хорошо, а она так странно на меня посмотрела, и сказала – «О да, мадам Жири. Все прекрасно. Лучше, чем можно себе представить… Это такая прекрасная, такая удивительная и… неправдоподобная опера. Это настоящее чудо – то, что произошло сегодня. Мы завтра поговорим, хорошо?» И они уехали. И сегодня, когда я зашла к ним, как она меня просила, все было уже кончено».

  Кончено? Кончено?! Ради бога, что все это должно значить? Эрику хотелось ударом кулака проломить тонкую стену комнаты, вслух выкрикнуть свой вопрос… Сколько можно томить его в неизвестности?!

  Мег переспросила: «Но как такое возможно? Врач же был там?…»

  Врач? Ради всего святого…

  Снова мадам Жири: «Я не закончила… В общем, они с Раулем вернулись домой, и он думает, что это волнение в театре сказалось, но на самом деле, конечно, уже срок подошел. Он говорит, схватки начались еще в экипаже. Пока они доехали, и пока посылали за врачом… Она очень быстро родила – чудесный, очень хорошенький мальчик. Но она была такой хрупкой, бедняжка, такой тоненькой. Она просто не выдержала, и врач не мог остановить кровь… Она умерла к утру. Рауль просто сам не свой…»

  Больше Эрик не слышал ни единого слова – у него потемнело в глазах, и на секунду он словно оглох от шума крови в собственных сосудах. Он чувствовал, что задыхается, и судорожно рвал с горла шейный платок, и знал только, что слепо, не разбирая дороги, натыкаясь на стены, падая и поднимаясь бежит вниз, вниз по своим секретным проходам, в подземелье, к озеру – туда, где он будет один и сможет, наконец, криком, первобытным стоном излить знание, которое заслонило для него весь видимый мир: Кристина умерла.

  Умерла. Умерла. Девочка, его девочка, его малютка… Умерла. Оставила его, оставила одного во тьме, где больше никого нет – где ее больше нет. Никогда не увидит ее больше, не услышит, даже к руке не прикоснется… ее голоса, голоса, волшебного голоса, которым с Эриком говорили небеса, он не услышит больше. Ее нет. Не дышит, не чувствует, не улыбнется. Ее нет!

  Ребенок убил ее – ребенок Рауля, чудесный, хорошенький мальчик…

  Нет… Это он, Эрик, убил ее… Своим возвращением, своей музыкой, своим вожделением… Его девочка… Его девочка… Кристина… Умерла.

  Эрик кричит, пока есть голос, и мечется по подземелью, пока есть силы. Потом он просто опускается на пол – садится на камни, прислонившись спиной к изножью своей старой кровати. Он не плачет – слез нет, им владеет какое-то странное оцепенение. Он словно вне времени – нет ни прошлого, ни будущего, только мгновение за мгновением, как капли, падают в темный океан вечности. Он уже не сожалеет ни о чем, не винит себя – и потеря его, и вина для этого слишком велики и слишком очевидны. Он просто ждет – он знает, что вот так, вот сейчас, и уже скоро его жизнь окончится. Его музыка, его единственная связь с небом, его надежда на спасение – музыка убила его возлюбленную. Зачем было забирать ее, чтобы лишний раз показать Эрику, что ему нет места в мире? Это слишком жестоко… Он не просто отвергнут… Он проклят. Проклят. Его руками уничтожено лучшее, что он знал в жизни. Ему и правда теперь не зачем жить – это тоже так очевидно. У него нет даже сил удивляться, почему он еще жив, один в темноте, убийца своей единственной любви.

  Он не знает, сколько прошло времени. Час? День? Где-то наверху, в театре, отшумело очередное представление его оперы. Он не думает об этом – он вообще ни о чем не думает, сидя неподвижно на полу, глядя в одну точку широко раскрытыми, ничего не видящими глазами. Ударь его кто-нибудь по лицу, он бы этого теперь не заметил.

  Он один на один с тьмой, и она медленно поглощает его.

  Он слышит плеск воды в озере, шипение догорающего факела, чувствует и затхлый запах застойной воды, и чад умирающего огня. Слышит свое неровное дыхание, и стук собственного сердца. Оно бьется, проклятое сердце. Все еще бьётся.

  Он слышит оглушительную тишину вокруг себя. Мир опустел. Замолчал. В нем нет больше ее голоса.

  Он проклят. Проклят… Проклят.

  Он закрывает глаза.

  Он приветствует наступающий мрак.

 

 

 

Глава 5. Пробуждение.

Париж, ноябрь 1883 года

 

  Звук обволакивает его, окружает со всех сторон, баюкает – и будит. Глубокий, мягкий, он обладает какой-то потусторонней силой… В частоте его есть что-то неземное. Что-то древнее, как земля – печальное, чистое и мудрое. У звука есть мелодия – но она не знакома уху, есть слова, но они не понятны. Они звучат, как мертвый язык. Язык неба. Язык, на котором Господь изгонял людей из рая, возвещал о потопе, и обещал спасение.

  Но значение слов и неважно – важен голос, который звучит в темноте, заставляя Эрика дышать, открыть глаза, с неожиданной остротой почувствовать вдруг, что он жив. Он резко выпрямляется – он все еще сидит на полу возле кровати. Можно сказать, что он весь обратился в слух. Но на самом деле все его чувства обострены до предела: он словно вошел в грозовое облако. Воздух вокруг него вибрирует, заставляя трепетать и каждую клеточку тела.

  Может быть, он умер, и его приветствует на темном пороге неведомого мира голос ангела – или демона – посланного ему навстречу? Шальная мысль… Может быть, и правду существует ангел музыки, чью личину он так дерзко присвоил, и теперь этот ангел пришел, чтобы покарать его?

  Но в голосе нет никакой угрозы – нет гнева. Только печаль, и нежность, столь глубокие, что на сердце его само собой снисходит утешение. Может ли быть, что душа Кристины задержалась на пороге вечности, чтобы подарить ему еще мгновение покоя?

  Но это не Кристина – это не ее голос. Этот голос ниже, глубже… Сильнее. Этому голосу не нужен учитель – он сам может вести за собой, он смог ведь, только что, вырвать Эрика из бездны.

  Потому что с каждым щемящим звуком, отдающимся во тьме, Эрик все больше оживает. Покорный ему, он поднимается, проводит ладонями по лицу. Он чувствует, что дрожит всем телом – не только от потрясения, но и потому, что замерз…

  Голос замолкает – он сделал свое дело. Эрик окончательно очнулся: он обводит взглядом свое разоренное подземелье, медленно вспоминая все, что с ним произошло. Он начинает, наконец, соображать, и задается вопросом – что это было? Что он только что слышал?

  Он встает у кровати, слегка пошатываясь, и подходит к стене у изголовья. Проводит ладонью по шершавым холодным камням. Здесь, в толще стены, он сам устроил когда-то звуковой канал – он ведет в часовню, туда, где Кристина так любила сидеть в детстве, и где с ней беседовал ее ангел музыки. Он, Эрик. Этот канал позволял ему слышать все, что она говорит и делает – слышать ее молитвы и ее тихое пение. Благодаря этому он и правда всегда был рядом с ней.

  Здравый ум подсказывает ему, что он и теперь слышал чье-то пение из часовни. Не Кристину… нет. Кристину он никогда больше не услышит. Но это был голос, человеческий голос – женский. Неизвестная ему певица с удивительным диапазоном. Не девочка, которой нужны уроки – нет, это пение уже было великолепно, техника не уступала необъяснимой, невероятной осмысленности каждого звука. Поразительный голос. Меццо-сопрано?.. Контральто. Потому таким странным, неправдоподобным казался звук. Просто непривычный уху регистр, и неизвестная мелодия, и язык, которого он не знает.

  Всему можно найти объяснение, но Эрику это не нужно. То, что он только что пережил – знак. Небо отняло у него Кристину, заставило умолкнуть голос, который он считал единственным в мире. Но небо не оставило его. Оно подняло его из пропасти отчаяния, остановило падение и дало ему услышать еще один голос – такой же, как у его возлюбленной, но все же другой. Этот голос способен так же, как голос Кристины, говорить напрямую с его сердцем. Так же способен выразить всю глубину, многогранность, красоту и отчаяние кипящей вокруг него жизни, воплотить то, что Эрик видит за внешними приметами бытия, что интуитивно вкладывает в свою музыку.

  Небо дало ему услышать еще один голос, достойный его. И это значит, что ему есть еще смысл писать. Жить. Его музыка все еще может звучать… у него есть инструмент.

  Ему не нужно знать, чей это голос – что за женщина пела сегодня в часовне. Важно лишь, что она существует, и значит Эрик может продолжать свою охоту за смыслом, за истиной, скрытой в многоголосье вселенной. Он может ловить звуки, и нанизывать их один на другой, и отпускать обратно в мир преображенными… Рано или поздно они найдут свое воплощение. Этот голос даст им жизнь. Ради этого голоса они будут рождены – его дети, его мелодии.

  Эрик был убежден в том, что небеса его отвергли. Сегодня он получил от них бесценный дар.

  Ошеломленный, все еще в полузабытьи после пережитого шока Эрик медленно пускается в обратное путешествие по темным туннелям. Ему не привыкать – он ходил здесь тысячи раз, со светом и без. Поверхность все ближе, уже слышен звук экипажей, проносящихся по брусчатой мостовой, и курлыканье толстых голубей на площади Оперы, и запах навоза, и свежего хлеба из соседней пекарни.

  Он подносит ладонь к лицу – на месте ли маска. Он с удивлением смотрит на свои руки – пальцы изодраны в кровь, красные следы есть и на рубашке, а он даже боли не чувствует. Он плотнее запахивается в плащ: до квартиры недалеко, но все равно не хочется привлекать лишние взгляды.

  В лицо ему ударяет серый свет раннего утра, и он решительно делает шаг ему навстречу.

  В ушах его все еще звучит голос, который заставил его пробудиться.

  Он знает, что будет теперь слышать его всегда.

 

 

 

Глава 6. Зимний вечер.

Париж, январь 1885 года.

 

  Можно ли влюбиться в человека, не видя его лица?

  Ну не влюбиться, конечно – это слишком сильно сказано. Хотя «влюбиться» – это ведь не «полюбить», это не так серьезно? «Полюбить» – значит оценить душу, характер и таланты, и принять недостатки. А «влюбиться» – значит размечтаться, увлечься, замереть, увидев образ, в котором соединились какие-то невероятно важные для тебя черты – чисто внешние, конечно, но тебе кажется, что именно это сочетание черт непременно должно стать вместилищем того характера и душевных качеств, которых ты и ищешь в человеке, которые и принесут тебе счастье. Влюбиться – это иллюзия, увлечение внешним блеском… Конечно, оно может потом перерасти в нечто большее. Но все равно «влюбиться» – это то, что делаешь глазами, а не сердцем…

  Так можно ли влюбиться, не видя лица?

  Похоже, что да. Потому что она только что влюбилась в человека, которого только со спины и видела. Именно влюбилась – а как иначе описать чувство, которое владеет ею? Сердце бьется, как сумасшедшее, и она знает, что покраснела, и может только смотреть, не отрываясь, на своего неожиданно возникшего из вечернего сумрака прекрасного незнакомца.

  Она подходила к зданию Оперы со стороны проспекта – как всякая иностранка, она до сих пор не может удержаться от искушения ходить по самым избитым, самым очевидным туристическим маршрутам Парижа. Она часто так делает – знает, что удобнее было бы попадать в здание со стороны служебного входа, но парадная лестница такая красивая, и капельдинеры всегда так ей кланяются – она не так давно приобрела свой новый статус и все еще им наслаждается… Так вот – она подходила к зданию с парадного входа, и увидела, как перед галереей крыльца останавливается экипаж. Это не может быть зритель – до спектакля еще два часа. Она только успевает улыбнуться про себя – надо же, кто-то еще из имеющих отношение к Опере людей так же, как она, любит парадный вход – когда дверца экипажа открывается, и на занесенную снегом лестницу выходит мужчина.

  Всего шесть вечера, но небо уже темное – зима. Снежинки неторопливо пляшут в свете фонарей, и сами фонари слегка покачиваются на легком ветру. Очень красивый, какой-то нереальный вечер. Черный с серебром экипаж, и вышедший из него мужчина смотрятся на фоне снега и фонарей и темного, на причудливую гору похожего здания Оперы так, словно сошли со страниц фантастической новеллы Гофмана. Очень высокий, очень худой, мужчина одет в узкое длинное черное пальто. Соскакивая со ступеньки, он как будто на секунду теряет равновесие и опирается на раскрытую дверцу кареты. Его рука затянута в черную перчатку. В другой руке он сжимает трость – тоже черную, с набалдашником в форме, кажется, черепа. У мужчины волнистые темные волосы, подстриженные не слишком коротко – она видит, как завиток на затылке ложится на воротник: мех каракуля такой же темный, но более кудрявый. Шляпа надвинута низко на глаза, лица совсем не видно, да и стоит он отвернувшись. Вообще непонятно, почему он задерживается при входе, но он несколько мгновений стоит, держась за дверцу, и смотрит вверх, на фасад Оперы. Его спина напряжена, рука дрожит – кажется, что пребывание на этих ступенях стоит ему огромных усилий. Наконец он отпускает дверцу – словно корабль с якоря снимается, чтобы пуститься в опасное открытое море, но он всего-навсего начинает подниматься по лестнице. Пройдя несколько шагов, он слегка поворачивает голову и обращается к кучеру – отпускает его.

  «Сегодня вы мне больше не нужны. Я вернусь пешком».

  У него поразительный, необыкновенно музыкальный голос, очень необычного тембра – низкий, но звучный. Где-то между тенором и баритоном… Голос, который говорит о силе – и оставляет намек на мягкость. Голос, в котором есть мощь – и уязвимость. Он всего одну фразу произнес, и притом самую банальную, но воздух вокруг словно завибрировал. Кто же это – певец? Но почему она никогда раньше не встречала его?

  Когда незнакомец заговаривает с кучером, она на секунду видит в тени полей шляпы его лицо – вернее, левую его половину. Он очень бледен. У него прямые черные брови, и аккуратные небольшие бакенбарды, и угрюмый рот – уголки губ словно навеки слегка опущены. Даже в свете фонарей, за долю секунды она успевает увидеть, что у него невероятно светлые глаза – они блестят в тени шляпы перед тем, как он закрывает веки и еще на мгновение останавливается. Собирается с силами? Похоже, ему совсем не хочется идти нынче в Оперу… Наконец он берет себя в руки – еще секунда, и он уже скрылся в тени аркады. Скрипнула дверь – он вошел в здание.

  Получается, что она все-таки видела его лицо – пусть и мельком. Но могла бы и не видеть. Ей было достаточно уже разворота его плеч, поворота головы, того, как он движется, как звучит его голос. Широкая спина и деликатные пальцы, сила и слабость, обещание страсти – и ореол страдания и тайны… Ей богу, все это было в одном только дрожании его руки в перчатке, когда он отрешенно смотрел на фасад здания. Этот человек не только на персонажа Гофмана похож – он еще похож на героя романа для дам: таинственного смуглого незнакомца, который живет в готическом замке на болоте… Стыдно, конечно, но ей всегда нравились и Хитклиф, и Рочестер, и их многочисленные двойники, заполонившие книжные страницы. Но ей и в голову не могло придти, что она может увидеть такого мужчину просто так – посреди улицы в Париже, на пороге театра, по дороге на работу. Это слишком хорошо, чтобы быть правдой – а она давно уже не девочка и знает, что от таких сюрпризов все равно толку не бывает. Да и что она станет делать с героем романа – они все больше влюбляются в трепетных девственниц и гувернанток? Что она может ему предложить?

  И все же – все же… Мечтать ведь никто не запрещал, верно? Как и влюбляться. Наоборот – в ее положении даже есть определенные преимущества. Свобода. Ей никто не указ – она имеет полное право отправиться в Оперу, и разыскать таинственного незнакомца, и рассмотреть его лицо, и кокетничать с ним столько, сколько душе ее будет угодно. Потому что такие мужчины на дороге не валяются, и не воспользоваться возможностью – просто грех… Пусть это и будет только игра. Но так хочется наконец чего-то веселого. Чего-то волнующего. Интересного. Нельзя же, в самом деле, только работать!

  Она решительно подходит к лестнице и начинает подниматься. На середине высоты, там, где стоял ее незнакомец, она невольно замедляет шаг. На ступеньке еще видны его следы – их медленно, медленно заметает снег. Сегодня и правда очень холодная ночь. Она мечтательно смотрит на отпечаток его ноги, оглядывается вниз и вверх. Поправляет меховой капюшон и улыбается. Приключение! Ей предстоит приключение.

  Коротко вздохнув, она говорит тихонько:

- Боже, какой мужчина!

  Она произносит эти слова по-английски: “Oh dear, what a man!” Хочется иногда поговорить на родном языке, хотя бы с самой собой.

 

 

 

Глава 7. Репетиция.

Париж, январь 1885 года.

 

  Чертова ложа №5, откуда Эрик привычно слушает репетицию, чертов бархат, чертова пыль, которой он всегда набит, и чертовы запахи краски, пота, человеческого дыхания, и теплого лака на инструментах оркестра, и вянущих цветов – театр всегда полон запаха мертвых цветов, как огромное кладбище. Чертов шум – скрипки, арфы, и болтовня, болтовня Бригана у него над ухом, чертова репетиция, ему не стоило приходить, ему вообще не стоило сюда приезжать. У него раскалывается голова, рука, лежащая на бортике зашторенной ложи, дрожит… Впрочем, удивляться тут нечему. Он болен. Два дня назад, выходя из экипажа, он едва не потерял сознание; поднимаясь по лестнице в Оперу, вынужден был остановиться и перевести дух. Что он творит с собой? Он слишком стар для таких вещей. Если он будет продолжать в том же духе, он скоро умрет.

  В темноте ложи Эрик криво усмехается обороту своей мысленной речи. Убить себя – разве не в этом цель существования, которое он ведет? Разве не презирает он себя ежедневно за то, что все еще жив – за то, что не покончил давно с собой, не убил себя быстро вместо того, чтобы делать это медленно? Она мертва – что он вообще делает тут, почему не гниет давно в земле рядом с нею… Конечно, никто не дал бы ему лечь рядом. Не важно – поблизости он нее.

  Ему надо было умереть еще тогда, после «Дона Жуана». Когда он впервые потерял ее. И уже тогда – навсегда…

  Его жизнь – пытка. Что бы он ни делал, куда бы ни направился, о чем бы ни думал – он видит перед собой Кристину. Ее лицо: смеющееся, восторженное, залитое слезами. Мертвое – каким он видел его в церкви, прячась в толпе во время похорон. Видит Кристину, истекающую кровью в тот самый час, когда он мечтал о ней с вожделением. Стоит ему закрыть глаза – и она перед ним, безмолвно, печальной улыбкой обвиняет его в предательстве, в убийстве, в забвении. В том, что он все еще жив, в то время как ее нет.

  Сколько раз уже Эрик проклинал голос, который не дал ему умереть тогда, год назад, в подземелье? Зачем он остался жить? Только для того, чтобы при жизни получить представление о муках, которые ждут его в аду – после смерти, и хорошенько подготовиться, и закалиться? Потому что демоны не смогут приготовить ему ничего более впечатляющего, чем собственный разум. Разум, в котором он заперт, как в темнице. Раньше в этой темнице было холодно, темно и одиноко – и терзала его только жалость к себе, только обида на несправедливость судьбы.

  Теперь темницу с ним разделяет призрак женщины, которую он предал – и мираж божественного звука, ради которого он совершил предательство.

  Он почти не ест – зачем? Почти не спит – ему страшно закрывать глаза. Зато он пьет. Единственное, что позволяет ему забыться, хотя бы на мгновение – отличный шотландский виски. Много виски. Каждый вечер.

  Неудивительно, что у него болит голова и трясутся руки.

  В первые месяцы после смерти Кристины Эрик исчез из поля зрения своих итальянских знакомых, издателей, директоров театров, которые ждали от него новой оперы. Эйфория, экстатическая вера в свою избранность, поразившие его при звуках необычного контральто в подвале Оперы, прошли очень быстро, и он обнаружил, что на самом деле не может работать – сама мысль о том, чтобы сесть к роялю, ему отвратительна. Он скитался по Европе, пока не застрял в Венеции – самом красивом и обреченном городе мира, городе, где воздух пропитан запахом тления – запахом гниющей в каналах воды. Мертвый город – место как раз для ходячего трупа.

  Недели, проведенные там, Эрик помнит смутно – словно обрывки красивого, но очень страшного сна. Он едва различал день с ночью, бродил, как лунатик, по гулким комнатам съемного палаццо на Большом Канале, и по лабиринтам затянутых туманом улиц. Карнавальная толпа принимала его в свои объятия, как родного – здесь его маска была лучше любого лица. Он помнит нестройную музыку, сопровождавшую неуклюжие танцы, золото огней и зеленое сукно игорных домов, помнит женщин, которые настойчиво расстегивали на нем одежду. Помнит, как отталкивал их жадные руки: потные ладони, жирные груди в глубоком вырезе платья, пьяные глаза в прорези маски… Все это вызывало одну тошноту. Подумать только… когда-то Эрику казалось, что он все на свете может отдать за то, чтобы почувствовать: женщина желает его. Раскрывается перед ним. Одной мысли об этом было достаточно, чтобы тело его восстало, ища облегчения, которого ему неоткуда ждать. Ему казалось иногда, что он сойдет с ума. Не то теперь. Теперь его рассудок в безопасности. Он не видит больше женщин – только мертвую Кристину.

  Он помнит, как очнулся после одной такой ночи на улице – несчастный, плачущий, исполненный омерзения и стыда – и такой же невинный, как прежде. Как брел, кутаясь в плащ – холод на рассвете такой пронизывающий, и ветер с лагуны пробирает до костей. Торговцы на Риальто открывали свои лавочки, и Эрик скользил взглядом по серебряным безделушкам, веерам, туфлям и стекляшкам, которые были ему не нужны… И увидел вдруг книгу: потрепанную, с заломленной обложкой, с почти стертой надписью золотым тиснением. Карло Гоцци, «Сказки для театра». Он раскрыл ее от нечего делать, сам не зная, зачем. На титульном листе была гравюра: фантастический монстр, ужасающее чудовище в цепях стояло на коленях перед темнокудрой красавицей, занесшей над ним меч. Чудовище плакало. Красавица смотрела на него с жалостью. Под гравюрой была подпись: Il mostro turchino. «Синее чудовище».

  Благодаря этой книге Эрик все еще жив. Он прочитал ее, с трудом разбирая венецианский диалект, и впервые за многие недели в сознании его забрезжила какая-то цель. Он нашел, наконец, сюжет, на который мог написать оперу: историю гордой принцессы, которая должна заставить себя полюбить чудовище, в теле которого заточен ее муж – и тем самым спасти его от смерти... Оперу для голоса из подземелий.

  Эрик вернулся в Милан (Бойто был счастлив, хотя и обеспокоен явными и неблагоприятными переменами в его здоровье). Беспорядочный образ жизни не мешал Эрику погрузиться в композицию. Хотя, на самом деле, образ его жизни был весьма упорядочен: он только работал и пил. Никогда еще партитура не давалась ему так тяжело. Даже «Дон Жуан» – в тот раз Эрик сочинял, преисполненный надежды. Теперь он писал, сомневаясь в каждой ноте… Он закончил оперу месяц назад, и предложил ее Гранд Опера – в этот театре еще не было его премьер, и он обещал Бригану новую вещь. Кроме того, Эрику виделось нечто символическое в том, что новая опера впервые прозвучит в городе, где кончилась его прежняя жизнь и началось это странное существование на грани безумия. В городе, где ему следовало бы умереть.

  Бриган продолжает что-то бормотать – рассказывает, в сотый уже раз, как он счастлив, что маэстро де Санном выбрал его театр, и как трудно ему было найти певицу на главную партию. Все-таки меццо-сопрано, и уже тем более контральто, редко достигают статуса примадонн, а тут нужна именно примадонна – уж больно сложна партитура маэстро. Конечно, все помнят Виардо, но она все-таки блистала много лет назад. Но Бригану повезло – он нашел, вернее, мадмуазель Андерсон оказалась свободна…

  Эрик устало закрывает глаза – он слушает директора Оперы в пол-уха. Ему совершенно неважно, кто споет в его Опере. Он давно уже убедил себя, что голос, который он слышал в подземелье, был иллюзией, слуховой галлюцинацией. Самообманом, который он внушил себе для того, чтобы позорно избежать смерти. Раз этого голоса все равно не существует, не все ли равно, кто будет петь вместо него?.. Девушка, о которой рассказывает Бриган, наверняка вполне достойно справится. Она пела Эболи здесь, в Париже, и Амнерис в Сан-Карло, и Кармен в Лондоне, и даже Орфея где-то в Германии…

  Он слышит на сцене какую-то возню, и голос дирижера: «Вам так удобно, мадмуазель?»

  Приятный низкий голос отвечает: «Вполне. Будем начинать?»

  Любопытство – самый распространенный людской порок, а Эрик все-таки человек. Ему интересно узнать, как выглядит его примадонна. Он открывает глаза и чуть-чуть отодвигает занавеску, чтобы видеть сцену.

  Она стоит прямо перед дирижером: высокая, стройная, очень, на самом деле, красивая девушка… Не слишком юная: на вид ей лет двадцать пять. Одета в коричневое повседневное платье и кутается в шаль – в театральном зале всегда так зябко, пока публики нет. Кожа светлая, но необычного тона – словно с легким загаром. Изящные кисти, пальцы тонкие, с коротким ногтями – наверняка она аккомпанирует себе на фортепьяно. Длинная шея, гордо посаженная голова. Лицо спокойное, но сильное: крупный нос, темные брови, яркие серые глаза и улыбчивые губы. Красивое лицо – его героине, самоотверженной грузинской принцессе, такое подойдет. А еще у девушки удивительные волосы: золотистые, кудрявые и коротко стриженые – они едва закрывают ей уши, они окружают ее лицо, как облако света, как на картине прерафаэлитов.

  Она и правда необычайно красива.

  Эрик задергивает штору, довольный. Впервые за год он на секунду забыл о своих терзаниях, обрадованный простой мыслью: девушка, которую нашел Бриган, подходит на роль – она будет прекрасно смотреться. Если она поет хотя бы в половину так же хорошо, как выглядит, то все будет в порядке.

  Эрик откидывается в кресле и снова закрывает глаза. Он может успокоиться. Передохнуть.

  На сцене девушка начинает, наконец, петь.

  Веки Эрика распахиваются – он выпрямляется так резко, будто его ударило электрическим током.

  Это тот самый голос… Проклятый голос, который не дал ему умереть.

 

 

 

Глава 8. Не столь прекрасный незнакомец.

Париж, январь 1885 года.

 

  Женщина сидит за туалетным столиком, подперев голову рукой, и смотрится в овальное зеркало в простой золоченой раме. Стол в некотором беспорядке – на нем вперемежку лежат пудреница, щетка для волос, перчатки – два парные и одна лишняя, на второй кофейное пятно, придется, видимо, выбросить, а жаль – лиловый цвет такой приятный… Золотая цепочка с небольшим сапфировым кулоном, только что снятая, висит на бортике раскрытой шкатулки с драгоценностями. Бриллиантовая брошка в виде цветка поблескивает в полумраке – словно подмигивает. Довершает картину пара подсвечников и небрежно брошенный букет гиацинтов… Они скоро завянут, и бог с ними – она не любит эти цветы.

  За ее спиной копошится камеристка – она только что кончила расчесывать ей волосы. Пусть они и короткие – и как же удобно с такими! – но все равно нуждаются в уходе, так что каждый вечер, будьте любезны, двести взмахов щеткой… Благодаря этому они такие пушистые и сияющие. Определенно, волосы ее хороши.

  У нее нет причин быть недовольной и своим лицом: кожа ее всегда была чистой, и даже в двадцать пять, и при том что часто приходится наносить театральный грим, она сохраняет упругую свежесть юности. Наверное, это благодаря горному воздуху ее родины: никогда и ни у кого не бывает лучшего цвета лица, чем у девушки, которая взобралась на вершину холма над лохом.

  Ее брови от природы имеют правильную форму – выщипывать их не нужно. Ее губы красиво очерчены, и имеют приятный розовый цвет… Боже, она просто как Оливия из «Двенадцатой ночи» с ее «каталогом прелестей»: «пара губ, в меру красных, и два серых глаза в придачу». Да, два серых глаза. Которым мужчины не раз расточали самые витиеватые комплименты.

  Женщина встает, чтобы в очередной раз оценить свою фигуру. Опять же – нет причин для недовольства собой: высокая, стройная, с крепкой небольшой грудью и тонкой талией… Она хорошо смотрится в мужских костюмах, которые, по ее голосу, ей часто – слишком часто – приходится носить на сцене. Сейчас, когда она избавилась наконец от корсета и надела ночную сорочку и пеньюар, она особенно привлекательна. Шелк цвета слоновой кости прекрасно подчеркивает ее золотистую кожу.

  Это не тщеславие – это просто констатация факта. Она очень красивая женщина. Не особенно счастливая, может быть, – каждому приходится расплачиваться за ошибки юности… Но красивая.

  Почему же маэстро Эрик де Санном не желает ее замечать?

  Хотя нет – она не права. Он ее замечает. Он исправно отзывается о ее пении, вносит какие-то коррективы – всегда, надо сказать, удивительно точные. Высказывает пожелания. Он очевидно уважает ее вокальные таланты.

  Но он в упор не видит в ней женщину – все ее попытки как-то разбить лед в общении с ним потерпели полный крах. Она озадачена: он едва отвечает на ее улыбки, никогда не скажет человеческого слова. Он только смотрит на нее холодно, едва ли не презрительно.

  Этот неприятный взгляд так резко контрастирует с вдумчивостью его профессиональных замечаний, со вниманием к пению, с пониманием вокальной техники… Иногда ей кажется, что маэстро раздражает то, что ее голос не может существовать отдельно от тела. Он предпочел бы, чтобы ее можно было только слышать, но не видеть…

  Он избегает встреч с ней – передает ей записки с мсье Бриганом. За те две недели, что прошли с начала репетиций, они виделись едва ли три раза.

  В первый раз они столкнулись в кабинете директора Оперы. Она пришла, чтобы пожаловаться – в ее гримерной ужасно дует из-за зеркала, словно там не глухая стена, а проем. Может быть, что-то с вентиляционной шахтой, но так или иначе – это беспорядок, и ей неуютно.

  Маэстро де Санном как раз уходил – он встал из кресла и развернулся на звук открытой ею двери. Она сразу узнала его, незнакомца с лестницы, и думать забыла о своем зеркальном сквозняке. Она была поражена, увидев наконец лицо мужчины целиком: его правую половину скрывала маска из тонкой белой кожи. Очень красивая, очень холодная и немного зловещая – главным образом из-за полной своей неподвижности. Конечно, она сразу поняла, кто это: все знали, что у маэстро де Саннома есть причуда – он носит маску. Но ей странно было, что именно он оказался ее таинственным героем – она не успела удержать язык за зубами и выпалила:

-  Вы!

  Он заметно насторожился – даже подался немного назад:

-  Мы знакомы, мадмуазель?..

  Бриган вмешался и представил их:

-  Мадмуазель Андерсон… Маэстро де Санном.

  Она улыбнулась: при свете дня мужчина показался ей еще красивее. Хотя во внешности его было что-то болезненное: он был бледен, под покрасневшими, словно от долгой бессонницы, глазами лежали тени. Вернее, под тем глазом, что не скрывала маска. Глаза у него были удивительные: серые, яркие – словно искрящийся дымчатый кристалл. И холодные. Ужасно холодные – особенно когда он произнес – тон противоречил любезным словам:

-  Рад знакомству. Ваш голос… я большой его поклонник. Но я не припомню, чтобы мы встречались.

  Девушка смутилась под его ледяным взором – а это бывало с ней нечасто – и ответила неловко:

-  Я просто узнала вас, маэстро. Вы человек известный.

  Он слегка склонил голову, принимая комплимент, но не отрывая от нее пристального взгляда:

-  Моя известность – ничто по сравнению с вашей славой, мадмуазель.

  Она рассмеялась:

-  Вы мне льстите, и напрасно: мое имя еще мало что говорит любителям оперы, и певице с моим диапазоном не так просто сделать себе имя. Все мои героини – второстепенные: Эболи, Амнерис, Адальгиза, даже, боже мой, старушка Азучена.

  Де Санном иронически приподнял бровь:

-  Вы кокетничаете. Кармен, Розина, Клеопатра, Золушка… Орфей, наконец. Все это главные партии. Вам их недостаточно?

  Певица сама не заметила, как втянулась в перепалку – обычно она старалась сдерживаться, но этот мужчина все равно уже вывел ее из равновесия, и ей почему-то хотелось возразить ему:

-  О, но кто в наше время ставит «Орфея» или «Золушку» Россини? А Розину давно отняли у нас сопрано. Они отнимают у нас и роли, и мужчин: даже Тангейзер ушел от Венеры-меццо к сопрано. Мы, простые приземленные женщины, вечно боремся с этими нежными трепетными созданиями, и терпим поражение!

  Она шутила, конечно, и поражена была его реакцией на ее слова – на мгновение краска бросилась ему в лицо, и глаза его потемнели от гнева. Ощущение было пугающее. Ради бога, чем она его так взбесила?

  Бриган вмешался, торопясь сменить тему:

-  Ну что же, вот тут маэстро и взялся исправить ситуацию – написал нам «Синее чудовище». Вы не можете отрицать, что тут ваша партия хороша, мадмуазель?

  Девушка кивнула, благодарная за возможность как-то извиниться – сама не зная, за что:

-  Я действительно в восторге от своей партии… Мне кажется иногда, что она словно специально для меня, для моего голоса написана. Я так вам благодарна.

  Увы – эти слова пришлись де Санному тоже не по душе. Но, по крайней мере, гнев его сменился смущением. Он отвел взгляд:

-  Я рад, что вы довольны. Я всегда верил, что вокальная музыка должна быть удобной прежде всего певцам. – Он вздохнул, стараясь найти тему для светской беседы, и наконец преуспел. – У вас необычное имя. Откуда вы, мадмуазель Андерсон – из Англии?

  Девушка покачала головой:

-  Скажи вы это моему отцу, он бы вас на клочки порвал. Моя семья не из Англии, а из Шотландии: маленькой и гордой страны, которая по всему миру славится виски – и приятными людьми. Мы как раз такая семья. Мой отец делает виски, и мы – очень приятные люди. – Он воспринял ее слова без всякого интереса, и она зачем-то добавила. – Меня зовут Джен. Джанет.

  Он нахмурился и переспросил:

-  Жанетт?

-  Нет, нет… Жанетт – это Жанна, Джоанна. А я Джанет.

  Он повторил еще раз:

-  Жанет.

  Он произнес ее имя с таким забавным французским акцентом, что девушке стало вдруг очень весело, и на сердце заплясало смешливое умиление, и она широко ему улыбнулась. Она так рада была, что ее таинственный незнакомец наконец нашелся – она уже и не чаяла его увидеть, после того снежного вечера он будто сквозь землю провалился. Она рада была, что он и правда так хорош собой, как показалось ей в сумерках. И как прекрасно, что он не какой-нибудь болван из так называемых «патронов Оперы», а композитор, и притом великолепный… А он вдобавок был еще и умен, и характер у него сильный. Вздорный, видимо, и скрытный, но ей не привыкать – она выросла с тремя братьями. Вообще-то, де Санном напоминает ей самого старшего, Хэмиша – тот тоже все время рычит и пытается всеми верховодить. В любом случае, вспыльчивость маэстро говорит о ярком темпераменте – как, впрочем, и музыка, мелодичная, пронизанная чувственностью и энергией.

  Давно уже – может быть, никогда, – у нее не было чувства, что в одном человеке сошлось все, что нравится ей в мужчине.

  Повинуясь внезапному порыву, Джен подошла к нему поближе и взяла за руку, пожимая ее:

-  Я так рада, что мы с вами познакомились.

  Несколько секунд он смотрел вниз, на их соединенные ладони. Потом, наконец, ответил ей легким пожатием и сказал, подняв на нее непонятно-настороженный взгляд:

-  Я тоже… Тоже рад, – и улыбнулся.

  Словно солнце выглянуло из-за серых туч. Джен даже прищурилась от удовольствия – все складывалось как нельзя лучше.

  Это, однако, была его последняя улыбка – и их последний любезный разговор. С этого дня маэстро явно стал избегать ее, писать свои дурацкие записки, и холодно кланяться при встрече.

  Но ведь она чувствовала, что понравилась ему. Ему нравилось ее пение. И она знала, что он наблюдает за ней: очень часто, стоя на сцене, она замечала, как колышется занавеска его ложи, и иногда в коридорах ей мерещилось, что он следует за ней незримо, как тень. И смотрит, смотрит – молча, пристально, холодно. С этой необъяснимой смесью презрения и… какой-то тоски.

  Тоски его она ничем не вызывала, а презрения ничем не заслужила. Он вел себя странно, и он измучил ее неизвестностью, сам того не желая. Сама виновата – не надо было о нем фантазировать.

  Ну что же – может, так оно и к лучшему. Не сложилось. Значит, надо выкинуть его из головы.

  Приняв это решение, Джен отрывается от созерцания собственной персоны в зеркале и задувает свечи на туалетном столике. Камеристка давно уже ушла, певица осталась одна в спальне своего небольшого особняка в районе Люксембургского сада.

  Она ступает босыми ногами по персидскому ковру. Мягкий ворс щекочет пальцы. Откидывает атласное покрывало, рассеянно взбивает подушку.

  Для кого все это соблазнительное великолепие? У нее давно уже не случалось романов.

  Ну что же – не случится, видимо, и теперь. Она ведь твердо решила выкинуть равнодушного Эрика де Саннома из головы.

  Она залезает в постель – смешно, как маленькая девочка, упираясь коленками, она ничего не может поделать с этой привычкой, – и с наслаждением вытягивается на прохладных простынях.

  За окном опять идет снег.

  Не так это просто – забыть его. Стоит только закрыть глаза, и она снова видит, как он улыбается, и произносит ее имя, проглатывая первую букву и смягчая звук: «Жанет».

  Эрик… ЭрИк, с ударением на «и», это же французское имя.

  Джанет вздыхает. Поворачивается на бок и кладет руку под подушку.

  Эрик. Красивое имя. Красивый голос. Красивый мужчина.

  Надо, все-таки, что-нибудь придумать…

  Через минуту она уже спит.

 

 

 

Глава 9. Дежавю.

Париж, январь 1885 года.

 

  На высоте ветер пронизывает до костей. Бронзовые статуи с лирами в воздетых руках стоят, покрытые инеем, и каждый порыв ветра сметает сухой снег вдоль швов между зелеными листами кровли все дальше – от основания купола к карнизу. Эрик готов мириться с холодом, и раз за разом стряхивать снежинки с мехового воротника плаща, и дуть на пальцы, неумолимо коченеющие даже в кожаных перчатках. Он со многим готов мириться ради вида, который открывается на Париж с крыши Оперы. Плотные старые кварталы, гордые оси проспектов, прорезанных Оссманном, грязная лента наполовину ставшей Сены… Остров Сите с торчащим, как черный гнилой зуб, собором Нотр-Дам. Прямоугольники Пале-Рояль и Лувра, сад Тюильри, чьи деревья в зимнее время похожи на грустный частокол дворницких метелок. Елисейские поля, которые отсюда кажутся муравьиной тропой – столько на них мельтешит народа. Сахарная голова церкви Сакре-Кер. Зигзаги Бульваров. Площадь Звезды – ее очертания на таком расстоянии едва угадываются. Булонский лес не виден вовсе, лишь синеватое пятно подсказывает место, где он находится.

  Эрик всегда любил крышу Оперы: нигде больше он не чувствовал такой свободы, такого мира с собой, как там – над расписным куполом своего земного пристанища, под бездонным куполом равнодушных небес. Здесь никто его не тревожил, и он не мог никого напугать. Здесь не сновали любопытные рабочие сцены, и не хихикали девчонки из кордебалета, и здесь не было крыс. Здесь его не преследовал тяжелый, настороженный и сочувственный взгляд мадам Жири. Бродя здесь, между трубами и статуями, Эрик мог на время забыть, кто он и что он, и просто жить, поеживаясь от ветра и подставляя лицо солнцу – на крыше он всегда снимал маску. Здесь он, еще будучи мальчишкой, гонял голубей, и лежал часами, раздевшись, на теплом камне парапета. Сколько закатов и рассветов он встретил здесь, сколько раз следил, как совершает свое путешествие по парижским крышам луна… Право слово, самые счастливые часы его жизни прошли на крыше Оперы.

  И здесь, на этой крыше, он услышал, как Кристина предает его – с расширенными от ужаса глазами рассказывает виконту де Шаньи и о его любви, и о его уродстве. Кажется, никогда в жизни он еще не испытывал такой боли… А ведь это было только начало. После той ночи Эрик больше не приходил сюда – не мог себя заставить находиться там, где увидел, как она роняет в снег подаренную им розу и бросается на шею другому мужчине… Кристину он простил уже через полчаса. А вот крыша Оперы стала для него, как заклятая.

  Однако теперь Эрик снова здесь, и снова смотрит, как бегут по заснеженному городу тени облаков. Небо за западе розовеет, скоро закат. Ветер глушит любые звуки – кажется, что ты один во всем мире, словно на вершине горы. То, что нужно, чтобы разобраться в хаосе своих чувств, а без этого Эрику теперь никак не обойтись.

  Он взбешен – тем, что его «божественный» голос принадлежит реальной женщине, и тем, что небеса зачем-то дали ему возможность увидеть ее во плоти. Он ненавидит ее за то, что она красива, и за то, что она умна: голос ее – не просто бездушный инструмент, каждая нота, которая рождается в ее груди, трепещет в горле, так что на стройной шее бьется едва заметно голубая жилка… каждая нота исполнена смысла. Он ненавидит ее за то, что она улыбается ему. Но больше всего ненавидит сам себя – за то, что творится с ним, когда он ее слышит… и видит.

  Он ненавидит себя за восторг, которым наполняется его сердце, когда его музыка ложится на тот именно голос, для которого написана. Это похоже на наркотик – он раз за разом приходит на репетиции, чтобы опять услышать, как голос ее подхватывает его мелодии и поднимает их на невероятную высоту… Они едины, его музыка и ее голос – это словно птица, вставшая на крыло и поймавшая поток попутного ветра. Он может часами смотреть на ее лицо – чем ближе спектакль и серьезнее репетиции, тем глубже она постигает свою героиню: грузинская принцесса Дардане страдает, надеется, выражает презрение и гнев, и борется со странной любовью, которая потихоньку рождается в ее сердце. И каждая мысль, каждое чувство звучат в голосе певицы, возникают в ее глазах. Невероятных, сияющих серых глазах, которые, кажется, находят его даже в закрытой ложе – даже сквозь задернутые занавеси. Он неотрывно следит за ее руками: длинные пальцы перелистывают ноты, теребят воротник платья, ерошат золотистые, цвета спелой ржи волосы. Ее губы изгибаются в легкой, необъяснимой улыбке – словно она смотрит внутрь себя, и видит там что-то приятное. В такие минуты Эрик завидует ей смертельно – он, глядя себе в душу, видит только тьму.

  Как хорошо ему было бы никогда не видеть этой девушки. Он не хочет ее видеть – не желает замечать ее движений, улыбок и жестов, не желает замечать красоты. Но он замечает, и ненавидит свое тело за то, как оно реагирует на мадмуазель Андерсон.

  Смешно: человеку, который всю жизнь прожил без общения с женщинами и без всякой надежды когда-нибудь его добиться, отсутствие интереса к ним не должно было доставлять особых огорчений. Он и правда был почти доволен ступором, в который погрузились в последний год все его чувства. Но один звук этого контральто, один поворот кудрявой головы – и его тело словно проснулось. И оказалось, что ему все же не хватало желаний, которые наполняют жизнь любого мужчины. Желаний, которым в его случае суждено остаться неудовлетворенными.

  Вечер того дня, когда он услышал ее, стал первым за многие недели, когда Эрик уснул без помощи алкоголя. Он словно в тумане дошел до своей квартиры на проспекте Оперы – той же, что он снимал и год назад. Разум его сдался без боя – повинуясь животному инстинкту он рухнул на постель, вспоминая незнакомую женщину, которую видел только что в театре. Ее голос принял Эрика, словно распахнутые объятия, память о звуке была реальнее всякого прикосновения. Целый год пустоты, целый год летаргии… Он смутно слышал собственный стон, знал, что по щекам его текут слезы. Ему было стыдно, и невероятно легко, и от этого еще стыднее.

  Это было странное, очень странное дежавю.

  Мужчина, он всего только мужчина, с обычными чувствами и желаниями. Ему нельзя поддаваться им… Он знает это прекрасно, и все равно поддается, и тысячу раз проклинает себя за слабость. За глупость. Вот только сегодня он видел, как она, устав ждать, пока репетировали другие, откинулась в кресле, заложив руки за голову. Свободные рукава платья соскользнули с запястий, обнажив руки почти до локтя. Она прикрыла на секунду глаза, и зевнула, и так забавно, по-детски сморщила нос…

  Бог знает почему, но она смотрит на Эрика с симпатией. Она подошла к нему в кабинете Бригана и пожала руку. Первая женщина в его жизни – сделала шаг ему навстречу, и сжала ладонь, и улыбнулась в лицо. Не как Кристина – в слезах и со взглядом, полным отчаяния и разочарования. Не как пьяные шлюхи, которые иногда приставали к нему на улицах… Нет слов, чтобы описать, что с ним в тот момент творилось. Она стояла так близко, что он видел небольшую трещинку на ее нижней губе, и зеленые искры в серых глазах, и то, как запутался в серьге завиток волос. Он чувствовал ее аромат – свежий, травяной какой-то запах… Потом он вспомнил – он знал этот аромат еще ребенком, когда кочевал с цыганами. Вереск.

  Это было безумие какое-то. Каждую секунду каждого дня Эрик проводил, думая о ней – вспоминая ее, слушая ее, наблюдая за ней в зале во время репетиции или потом, в коридорах и гримерных… С приближением премьеры она все больше времени проводила в театре, и он оставался, незримый, рядом с ней. Чтобы удобнее было следовать за девушкой, Эрик даже привел в относительный порядок убежище на озере. Сам себе он говорил, что сделал это без всякой связи с мадмуазель Андерсон, просто из соображений здравого смысла – так ли уж обязательно ходить по вечерам в съемную квартиру, когда несколькими уровнями ниже тебя ждет твой старый дом?

  Но сам себя не обманешь. Эрик точно знал, что с ним происходит. Он не мог не знать, потому что все это уже было с ним однажды. Снова дежавю. Он точно так же слушал уже, как ложится на идеальный голос написанная им музыка. Точно так же следил, неотрывно и отчаянно, за малейшим вздохом и движением девушки, которая пела этим голосом. Точно так же изнывал от вожделения и так же стыдился своих чувств.

  Глупец, глупец, глупец, упрямец, который не желает учиться на своих ошибках! Он ведь знает, чем это закончилось, и он знает, что должен взять себя в руки… То, что он позволил себе увлечься, само по себе плохо. Но то, что он совершил ту же ошибку во второй раз, уже непростительно.

  Очевидно, он просто болен. Что это еще может быть, как не странная, одному ему присущая форма безумия? Он ведь видел мадмуазель Андерсон до того, как она запела, и остался равнодушен! Но стоило ему только услышать ее голос, как она полностью преобразилась в его глазах. Каждый завиток ее волос, каждая ресница и веснушка наполнились смыслом, стали желанными и драгоценными. Он знает, как это происходит – он слишком хорошо это помнит. Невинное вначале желание снова и снова слышать и видеть ее. Стремление прикоснуться к ней. Страсть. Невозможность представить себе жизнь без этого лица, без этого голоса. Без этой женщины.

  К черту! Это совсем другое дело. Эрик любил Кристину. Не только ее голос и тело. Любил ее саму: девочку, подростка, женщину, пугливую и сильную, застенчивую и смешливую, наивную и мудрую, любил ее маленькое детское сердце, любил ее – и в ее лице любил весь мир. Он хотел знать о ней все – он знал о ней все, от звука ее дыхания во сне до того, каким движением она закалывает волосы в узел, от того, что она ела на завтрак, до того, какую книгу мечтает прочесть. Он любил ее… Кого он обманывает? Он и теперь любит ее.

  Но он не любит Джанет Андерсон. Он сходит с ума от ее голоса, и он жаждет ее тела. Но он не хочет ничего знать о ней: кто она и откуда, и куда денется после того, как споет в его опере. Его страсть к ней – ошибка, которая не делает чести ни его рассудку, ни порядочности. И никакого продолжения у этой ошибки не будет. Он не собирается свалять дурака второй раз – он ни за что не откроется ей. Он удержит себя в узде. Он просто переждет то, что с ним происходит. Это пройдет, как проходит всякая боль.

  Эрик поднимается с парапета на крыше Оперы. Уже давно стемнело, и он ужасно замерз, но он доволен: он разобрался в себе. Он знает, что нужно делать – вернее, чего делать не нужно. Ему следует оставить в покое мадмуазель Андерсон: слава богу, он и так ей не докучает, ему удается избегать ее. Но ему надо научиться еще и не думать о ней. Тогда ему станет легче.

  Подойдя к самому краю карниза, Эрик смотрит вниз – ему всегда нравилось это ощущение опасности, легкое головокружение, чувство, что, какой он ни есть, он стоит теперь выше всего остального мира.

  У служебного входа в Оперу останавливается экипаж. Лакей соскакивает с запяток и распахивает дверцу. Через секунду на занесенную снегом мостовую выходит мадмуазель Андерсон. Эрик легко узнает ее, даже с такого расстояния – он всегда отличит ее походку. Она стоит в свете фонаря, и прощается в кем-то невидимым в тени здания, и смеется: он точно знает, что смеется, она всегда именно так склоняет голову.

  Ему кажется, что он слышит ее смех. Ему чудится, что он чувствует ее аромат, аромат цветущего вереска, меда и нагретой на солнце пыли.

  Больше всего на свете ему хочется сейчас быть там, внизу, в экипаже вместе с ней – сжимать ее лицо в ладонях, и погрузить пальцы в короткие кудри, разбирая каждый завиток, и целовать губы, ее неяркие розовые губы с маленькой трещинкой – словно она слишком много улыбалась на морозе, и слышать, как ее низкий голос раз за разом повторяет его имя.

  С гневным рычанием Эрик ударяет каблуком по металлическому листу кровли: облачко снега срывается вниз и успевает рассеяться, не долетев до земли. Растревоженные неожиданным шумом, из-за его спины взлетают полдюжины голубей. Запахнувшись в плащ, Эрик начинает спускаться в глубину театра.

  Он жалок, безумен, смешон – и ничего не может с собой поделать.

  Он должен что-то придумать… Он должен как-то остановиться.

  Он должен сделать что-то, чтобы раз и навсегда забыть ее…

  Или завоевать?

  Говорят, что лучший способ избавиться от искушения – это поддаться ему… Она смотрит на него с интересом. Она улыбается ему. Он ей, очевидно, не противен…

  Осмелится ли он?

 

 

 

Глава 10. Лицом к лицу.

Париж, январь 1885 года.

 

  Улыбки, обрывки разговоров, прощания, нервные смешки – обычная суета, царящая в театральной труппе, которая почти готова к премьере. Обычно все эти вещи нравятся Джен, она с удовольствием болтает с девушками из хора, кокетничает с партнерами, живо обсуждает, как прошла репетиция. Но не сегодня. Сегодня она с трудом вытерпела всю эту суету, и намеренно отстала от остальных, и при первой возможности проскользнула в свою гримерную. Захлопнула дверь и замерла, прислонившись к ней спиной и сжимая в руках папку с нотами. Закрыла глаза, перевела дух. Наконец-то она одна... Ей необходимо подумать.

  С ней произошла ужасная вещь. Нет, не так. Она совершила глупость. Ужасную, непростительную, непоправимую глупость. Она ведь обещала себе, что с ней не произойдет ничего подобного.

  Она влюбилась.

  Шесть лет назад, по осколкам собирая свою разрушенную жизнь, она поклялась, что не будет делать этого. О, она не собиралась отказываться от романов, позволяла себе увлекаться. Но не любить – все, что угодно, но только не это… И вот же – пожалуйста.

  Как ее угораздило? Как, ради бога, как увлекательные фантазии о незнакомце с Оперной лестницы переросли в это… это чувство? Это никуда не годится – она на это не рассчитывала. Они с Господом так не договаривались.

  И главное, из-за чего? Как? Из-за того, что он избегал ее? Из-за ореола тайны, которым он окружен? Бог знает… Сначала она просто хотела расшевелить его, заставить обратить на себя внимание. Она играла с огнем – только слепой не заметил бы, что она флиртует… Он не желал подыгрывать ей, а она не желала отказываться от своих фантазий. Она хотела узнать о нем как можно больше, и осторожно расспрашивала людей. Никто не мог сказать ничего определенного – знаменитый маэстро появился на европейской оперной сцене, как черт из коробочки, без прошлого, без корней, без сплетен и знакомых. Джен не сдавалась. Его первая опера была поставлена в Милане, и она, скрепя сердце, написала в Италию. Она делала это редко – старалась не вспоминать о существовании этой страны, и не напоминать ее жителям о себе. Но тут не удержалась – написала своей подруге, Флоре Понтормо, прима-балерине Ла Скала. Флора ответила быстро – но сведения ее были скупы: бывая в Милане, де Санном жил уединенно, общаясь только с музыкальными издателями и Бойто. Говорят, что он одинок. Говорят, что он временами сильно пьет. Говорят, что он приехал из Парижа три года назад, после пожара в Опере, и говорят так же, что его нелюдимость как-то связана с этим пожаром. Но никто не знает подробностей – ни о его прошлом, ни его связях, ни о его маске. Он так быстро прославился, что его странные привычки перестали кого-либо занимать – победителей не судят.

  Не узнав ничего определенного, Джен осталась наедине с тем, что говорило о маэстро де Санноме откровеннее всего: с его музыкой. Никогда в жизни еще она не работала над партитурой более внимательно, чем теперь. Она вдумывалась в каждую ноту – не только своей роли, но и всей оперы. И ей стало казаться, что она понимает его – молчаливого мужчину в маске, мужчину, в чьей груди бьется страстное, в кровь израненное сердце. Если его музыка хотя бы отчасти отражает душу, то он поистине необыкновенный человек…

  Наверное, тогда это и произошло. Когда начались оркестровые репетиции, и музыка стала звучать уже не в фортепьянном клавире, а в полную силу, и сопротивляться ей стало невозможно. Раз за разом Джен замечала, что на глаза у нее наворачиваются слезы – не потому, что опера была так уж грустна, хотя веселого в ней было мало… Но потому, что слишком сильные эмоции вызывала эта музыка, пронизанная печалью, и надеждой, и связанной обетом молчания страстью.

  Но на сегодняшней репетиции произошло нечто большее. Марсель Тардье, молодой певец, исполняющий партию Синего Чудовища, Дзелу, никак не мог справиться со сложным пассажем в дуэте третьего акта. У него все получалось на фортепьянных репетициях, но с оркестром что-то не ладилось. Они повторяли сцену бесконечно, и все устали, и были раздражены… А потом произошло невероятное: мсье де Санном вышел в зал из своей зашторенной ложи. Видно было, что он разгневан – губы сложились в суровую линию, и глаза как-то нехорошо сверкнули, когда он подошел к Тардье. Потом он скомандовал дирижеру, чтобы тот начал сцену снова, и сделал Тардье знак молчать. И запел сам – решил, очевидно, что ему остается только показать певцу, что ему нужно делать.

  В этот момент Джен и поняла, что пропала. Она слышала и раньше, что у него красивый голос – его речь была очень мелодична. Но ей и в голову не могло придти, что он умеет петь, – для композитора это умение было более чем странным, – и что голос его при этом приобретает какое-то сверхъестественное звучание. Никогда раньше она не встречала такой глубины, такого объема, такого необычного тембра, такой точности и такого чувства. Никогда раньше она не слышала такого певца. Как во сне, она вступила на нужной ноте, исправно исполняя свою часть дуэта. Де Санном спел всего несколько фраз, то место, что не давалось Тардье. Несколько секунд их с Джанет голоса звучали вместе, а потом он резко замолчал и, в наступившей тишине, спросил:

- Вам понятно?

  Тардье кивнул, и действительно с этого момента пел уже без ошибок.

  Де Санном без единого слова снова покинул зал.

  Джен только беспомощно смотрела ему вслед. Казалось, он только что держал на ладони ее сердце. Время остановилось, все звуки теперь доносились до нее словно издалека. Влюбилась, господи, она влюбилась в его музыку, в его голос… Влюбилась в него, а он даже не желает с ней разговаривать!

  Усилием воли Джен возвращается к реальности и отходит, наконец, от двери. В коридоре тихо – уже поздно, театр опустел. Пора уходить и ей, но так не хочется возвращаться в пустой дом… Со вздохом Джен садится за свой туалетный стол, чтобы приготовиться к выходу. Рассеянно приглаживает волосы, перед тем, как надеть шляпку, находит среди гримировальных принадлежностей перчатки. Боже, на левой жирное пятно от грима – что за злосчастье, это уже вторая пара, которую она испортила за месяц!

  Через два дня премьера, и директор Оперы загодя начал задаривать свою примадонну цветами: по сторонам зеркала стоят четыре букета в разной стадии увядания, лилии и розы, и их тошнотворно-сладкий запах заставляет ее поморщиться и потереть виски. Она смотрит на себя в зеркало – вид у нее смятенный и усталый. Что же ей делать?

  Прежде всего – успокоиться. Негоже, если ее волнение скажется на спектакле. На самом деле, ей нечего особенно делать. Она сама виновата в том, что с ней произошло, и сама должна постепенно выбраться из западни. Эрик равнодушен к ней – он видит в ней только певицу, пусть и прекрасную. Значит, она должна тоже взять себя в руки и отрешиться от своей глупой влюбленности, и не ударить в грязь лицом – сделать так, чтобы опера его имела тот успех, которого заслуживает.

  Она проводит рукой по папке с нотами. Мягкая кожа обложки ласкает пальцы. Это великолепная, поразительная партитура, и для нее счастьем должно быть уже то, что ей доведется спеть ее… Эта партия сделает ей имя.

  На этом ей нужно остановиться. Ей не следует забывать, что она собой представляет, каково ее положение. С таким человеком, как де Санном, нельзя играть. А она не может предложить ему ничего серьезного.

  Остается надеяться, что чувство ее пойдет на пользу исполнению. А с сердцем своим она справится… хотя пока и не знает, как.

  Надо, наконец, уходить. Она задувает свечу на столике – теперь комната освещена только слабым фитильком газовой горелки на потолке. В ее свете красные стены гримерной приобретают какой-то неприятный оттенок, и нелепые цветы, которыми расписаны двойные двери, кажутся гротескными и зловещими, словно ядовитые болотные растения.

  Джен поднимается из-за стола и, на ходу застегивая обтянутую атласом пуговку на перчатке, направляется к выходу. И, проходя мимо большого напольного зеркала, укрепленного на стене напротив двери, в который уже раз чувствует сквозняк.

  Что же там такое?

  Джен снова снимает перчатки, бросает их на туалетный столик и подходит к зеркалу. Его простая широкая рама из мореного дуба плотно примыкает к стене. Однако, если провести рукой по щели, по месту стыка, явственно ощущается движение воздуха. Любопытно.

  Джен опускается на колени, осматривая нижнюю часть рамы. Как она ни проста, резьба на ней все же есть, и один ее участок вызывает подозрение: он будто другого цвета. Зачем только она свечу потушила? В темноте ничего не разглядишь. Бормоча под нос английские ругательства, девушка тщательно ощупывает подозрительный кусок рамы. Нажимает на него. С трудом, но дерево подается, и внезапно стеклянная панель зеркала отодвигается в сторону, открывая проход в стене.

  Из темного коридора веет сыростью и холодом. Джен невольно вздрагивает и вглядывается во мрак. Что это все значит? Она делает шаг вперед, желая осмотреть раму зеркала с другой стороны, и ненароком задвигает ее…

  Господи, что она наделала – она заперла себя в темном коридоре! Ее здесь никогда в жизни не найдут… Стоп. Это ерунда – ничего с ней не случится. Наверняка ей удастся открыть зеркало с внутренней стороны – а оно ведь должно открываться с двух сторон, иначе какой в нем смысл? Хороший вопрос. Какой смысл был устраивать в театральной гримерной потайной ход? В общем, в худшем случае ей придется просидеть здесь до утра, пока не придут уборщицы: они услышат ее стук. Глупо только, что она не взяла свечу – с ней найти механизм, открывающий зеркало, было бы легче. Но в темноте…

  И в этот момент девушка понимает, что в коридоре, на самом деле, не темно. Там, где она стоит, разлито пятно приглушенного света, который идет… из-за зеркала.

  Вглядываясь в стекло, Джен с изумлением понимает, что оно является зеркальным только со стороны гримерной. Отсюда оно прозрачно и позволяет видеть всю комнату: дверь, старые афиши на стенах, ее туалетный столик с вянущими цветами и небрежно брошенными перчатками. Тусклый свет и толща мутного стекла делают картину какой-то нереальной, призрачной. Кто и зачем установил здесь это странное зеркало?

  Неожиданно Джен слышит осторожный стук в дверь – и не решается ответить: ведь, строго говоря, ее нет в комнате. Она видит, как поворачивается дверная ручка, как дверь приоткрывается и некто заглядывает в гримерную. В узкой щелке мелькает белизна маски… Де Санном? Но что ему могло понадобиться в ее комнате?

  Затаив дыхание, Джен смотрит, как Эрик осторожно заглядывает в помещение. Убедившись, что гримерная пуста, он заходит и на мгновение замирает посреди комнаты. Он сжимает в руке что-то небольшое… Подходит к ее столу и оставляет там то, что принес. Некоторое время он смотрит на ее вещи, а потом, очень нерешительно, робко даже берет с поверхности из красного дерева одну перчатку. Закрыв глаза, подносит ее к лицу, прижимает к своей открытой щеке, а потом – к губам.

  Выражение его лица невозможно описать словами. Тоска? Желание? Обреченность? Нежность? Он коротко вздыхает и, не открывая глаз, проводит по ткани перчатки раскрытыми губами, лаская гладкий атлас – так, как можно было бы ласкать ее кожу.

  Сердце Джен готово выпрыгнуть из груди. Она ошибалась – ошибалась… Загадочный маэстро отнюдь не равнодушен к ней. Она достаточно видела в жизни мужчин, которыми владеет страсть, и она узнает эти движения, эти отрешенно закрытые глаза, это неровное дыхание. Он желает ее – в этом нет никаких сомнений…

  Но почему он скрывает свои чувства? Почему избегает ее?

  В следующую минуту она получает ответ на свои вопросы.

  Эрик резко, словно очнувшись, открывает глаза и кладет на стол ее перчатку. На лице его появляется гневное выражение – он злится на себя и качает головой, в ответ своим невеселым мыслям. Она слышит, как он шепчет:

-  Глупец… Глупец.

  Он отвлекается от стола Джен и неожиданно направляется к зеркалу, за которым она прячется. На секунду становится страшно, и ей приходится напомнить себе, что она для него невидима.

  Эрик подходит к стеклу и несколько мгновений смотрит на себя с невероятной горечью. У него такие несчастные глаза, что ей хочется позвать его из-за зеркала, утешить хоть чем-то в его неведомом горе.

  В этот момент Эрик, усмехнувшись, снимает маску и вплотную приближает лицо к зеркалу.

  Господи!.. Она с трудом удерживает вскрик.

  Он тихо, язвительно говорит:

-  Это ты, Эрик. Ты... Что она сказала бы, если бы видела тебя сейчас?

  Они стоят лицом к лицу, разделенные только зеркальным стеклом.

  Она смотрит прямо на него, не в силах отвести взгляд, и закусывает костяшки пальцев, чтобы удержать слезы и не выдать себя случайным звуком. Он не должен знать, что она видела его… Не теперь, когда он так уязвим – когда он этого именно и боится. Бедный, бедный Эрик! Что с ним случилось? Почему он… такой? Господи, да какое это имеет значение… Сердце ее обрывается при мысли о том, как он переживает это. Что должно значить подобное несчастье для человека такой… такой красоты?

  Это все, все объясняет. И холодность его, и скрытность…

  Ей хочется теперь отодвинуть зеркало, и броситься к нему, и взять в ладони лицо, на котором она по-настоящему замечает только полные боли светлые глаза, и целовать до тех пор, пока он не забудет… Пока не утешится.

  Но она не успевает сделать ничего подобного, потому что в следующую секунду Эрик уже отворачивается от стекла, и снова надевает маску, и решительно выходит из комнаты.

  Словно в тумане, Джен нащупывает механизм, открывающий зеркало изнутри. Это оказывается очень просто – проще, чем со стороны гримерной. Она входит в комнату, поражаясь тому, как сильно изменился ее мир всего за пару минут.

  Еще недавно ей казалось, что она лишь увлечена надменным и самодовольным красавцем в претенциозной маске.

  Теперь она знает, что скрыто под его маской. И знает, что любит его.

  Оставшись одна, она наконец позволяет себе расплакаться. От потрясения. От боли за него… От сочувствия?..

  И от безотчетной радости – потому что теперь она знает, что он избегает ее вовсе не потому, что она ему не нравится.

  Столько противоречивых чувств, и выразить их можно только слезами.

  Ладонью вытирая мокрые щеки, Джен подходит к столу, чтобы взять перчатки, которые он только что так трепетно целовал. То, как он прикасался к ним, для нее важнее теперь, чем правда о его лице. Надо идти, наконец, домой. И тут она замечает то, что он принес ей.

  Это букет – маленький букет вереска. Господи, где он его взял? Зимой, в Париже… И это не обычный вереск, а белый. В Шотландии его дарят на счастье. Удивительно, что он это знает.

  Цветок ее родины. Талисман перед премьерой…

  О нет, маэстро Эрик де Санном к ней отнюдь не равнодушен.

 

 

 

Глава 11. Былые, знакомые лица.

Париж, февраль 1885 года.

 

  Последние две недели накануне премьеры «Синего чудовища» сеньор Убальдо Пьянджи провел в состоянии панического ужаса.

  Он и его обожаемая супруга Карлотта с радостью откликнулись на приглашение директора парижской Оперы, мсье Бригана, выступить в этой новой вещи, которой все прочили сенсационный успех, и исполнить роли Фанфура, царя Нанкина, и его порочной супруги Гулинди. Партии небольшие, но и они с Карлоттой уже не так молоды – стоит, очевидно, признать, что времена главных ролей для них миновали. Тем более что и голоса их несколько увяли. Голос дорогой Карлотты утратил часть своего диапазона после рождения caro bambino Гвидо – но, право слово, ни на какие колоратуры мира они, счастливые родители, не променяли бы воркование своего румяного первенца.

  Голос самого Убальдо пострадал по другой причине… Три года прошло, но тенор до сих пор живо помнил ужасный вечер премьеры «Триумфа Дон Жуана»: то, как выпрыгнул на него из-за кулис этот монстр в маске, и то, как померк свет в его глазах, когда ему на шею легла удавка. Чудовище, очевидно, не имело намерения убить его – Пьянджи оказался только слегка придушен, и потерял сознание. Лежа за сценой в обмороке, он пропустил все самое интересное: сценический дуэт Призрака Оперы и Кристины Даэ, и то, как она сняла с него маску, и обрушение люстры, и начало пожара. Очнулся тенор, только когда театр был уже полон дыма, от того, что на груди его рыдала Карлотта – дорогая подруга сочла своего Убальдо умершим, и безутешно оплакивала, несмотря на царящий вокруг хаос. Ее радости от «воскрешения» Пьянджи не было конца – после этого она, собственно, и согласилась наконец пожертвовать своей свободой и увенчать их многолетнюю страсть законным браком. Счастье их омрачали только проблемы с голосом Пьянджи – частичное удушение не пошло ему на пользу. Упорная работа над собой позволила ему частично восстановиться, но все равно – времена главных партий, как уже было сказано, остались для него в прошлом.

  В этом были свои плюсы: хороший компримарио может неплохо заработать, и Убальдо не надо было больше терзать себя диетой, чтобы играть разных влюбленных дураков.

  Как уже было сказано, семейство Пьянджи прибыло в Париж воодушевленным: они не выступали в Гранд Опера со времен пожара, все скверное давно успело забыться, и они рады были вернуться. Приехали они не к началу репетиций – в силу небольшого объема партий времени на их подготовку требовалось меньше.

  В первый же час пребывания в восстановленном театре Пьянджи ожидал весьма неприятный сюрприз.

  Тенор только-только освоился в отведенной ему гримерной, разложил свои ящички с гримом и примерил еще недошитый костюм царя и уселся перед зеркалом, чтобы привести в порядок усы, когда за спиной его совершенно бесшумно и словно бы прямо из воздуха, как и подобает потустороннему существу, возник… Призрак.

  Сомнений быть не могло – Пьянджи ни с кем бы не спутал эту внушительную фигуру в белой полумаске. Правда, когда он видел Призрака Оперы в последний раз, маска на том была другая – черное домино Дон Жуана. Но в остальном это был определенно он. 

  Первая реакция тенора была весьма красноречивой: он инстинктивно схватился руками за горло. Человек в маске усмехнулся и приложил палец к губам:

-  Тсс… Вижу, вы узнали меня, сеньор Пьянджи.

  Тенор испуганно кивнул, не в силах произнести ни слова. Призраку, видимо, этого ответа было достаточно. Он продолжил:

-  Я рад, что наша предыдущая встреча закончилась для вас благополучно – я не хотел причинить вам вреда. И я поздравляю вас и мадам Карлотту с браком и рождением наследника.

  Пьянджи вытаращил глаза: чего-чего, а любезных поздравлений он от зловещего фантома никак не ждал. Призрак снова улыбнулся – поведение тенора его явно забавляло:

-  Вас, вероятно, мучает вопрос – чем вызван мой нынешний визит к вам. Все очень просто. Я нахожусь в этом театре не в прежнем своем качестве – мое положение изменилось. До вашего приезда здесь не было никого, кто знал бы меня в прошлом. И я хотел бы, чтобы эта ситуация сохранилась. Вы меня понимаете?

  Тенор недоуменно нахмурился – признаться, он не мог пока понять, к чему клонит его зловещий гость. Призрак иронически поднял бровь:

-  Вам нечего бояться. И вы, и ваша прекрасная супруга будете в полной безопасности, если не станете распускать языки. Мы скоро встретимся с вами вновь, и вы ни словом, ни жестом не покажете, что знаете меня – и мое прошлое. Вы никому, ничего не будете рассказывать о Призраке Оперы… Договорились?

  Пьянджи растерянно кивнул, еще раз нервно потянулся к горлу – и сделал вид, что просто хотел поправить шейный платок. Призрак удовлетворенно склонил голову:

-  Вижу, что мы с вами поняли друг друга. До скорой встречи.

  Он развернулся и, вместо того, чтобы просочиться сквозь стену, направился, как самый обычный человек, к выходу из гримерной. Пьянджи тем временем собрался с мыслями и осмелился переспросить, обращаясь к широкой спине собеседника:

-  Но кто же вы… теперь?

  Призрак остановился на пороге, очевидно намереваясь ответить, но не успел: дверь распахнулась, и в гримерную зашел директор Оперы Бриган:

-  Сеньор Пьянджи – я решил проверить, как вы устроились… О, какой приятный сюрприз – я вижу, маэстро де Санном тоже здесь. Как любезно и предусмотрительно с вашей стороны: вы зашли поприветствовать сеньора Пьянджи?

  Тенор заметно побледнел. Де Санном – теперь его следовало звать именно так – кивнул:

-  Можно сказать и так. Рад видеть вас в Опере… Убальдо.

  С этими словами он вышел из комнаты, оставив Пьянджи обливаться холодным потом.

  Конечно, в тот же день тенор рассказал о произошедшем Карлотте. Бывшая дива не особенно обрадовалась такому повороту событий, но отнеслась к нему разумно. «Убальдо, mio caro, – сказала она. – Конечно, это неприятно. Но что мы можем поделать? Не уезжать же отсюда – мы потеряем деньги. Нам придется принять его условия и довериться ему. В конце концов, в прошлом он всегда был любезен с теми, кто выполнял его указания и не перечил ему – точно как mafiosi у нас дома, в Палермо: берут с торговцев деньги за “защиту” от самих себя… Но ведь не трогают же они тех, кто платит!»

  Чета певцов приступила к репетициям, и подготовилась к премьере вполне успешно. Маэстро де Саннома они видели редко: он, в основном, рассылал свои столь памятные им записки, командовал из зашторенной ложи и вышел в зал только пару раз, чтобы уточнить какой-то момент в пении сеньориты Андерсон и показать сложный пассаж Марселю Тардье. В Опере и правда было спокойно – никто не поминал Призрака и, похоже, не улавливал связи между ним и прославленным маэстро. Да и то, говорила Карлотта – кому было бы вспоминать о нем? Этой старой кошке, мадам Жири? Так она удалилась от дел в связи с замужеством дочери: маленькая вертихвостка Мег выскочила замуж за какого-то аристократа, барона, кажется. Теперь у нее родился сын, и мадам Жири посвятила себя заботам о внуке.

  Да, в театре все было спокойно. Но все это время репетиций Пьянджи не оставляло нехорошее, липкое какое-то ощущение – не страх даже, а предчувствие катастрофы. Сегодня, в вечер премьеры, оно достигло апогея.

  И, как выяснилось, не зря. Правда, на первый взгляд проблема не имела отношения к Призраку Оперы: просто так случилось, что Марсель Тардье потерял голос. Самым обычным, судя по всему, образом – простудился, или выпил что-то холодное. Пришел в театр, начал одеваться – и понял, что не может издать ни единой благозвучной ноты.

  Карлотта, узнав об этом, многозначительно подняла брови – она хорошо помнила, как однажды случилось потерять голос ей, и что – вернее, кто – был тому причиной. Но, верная данному обещанию, певица смолчала и ничем не выдала своих подозрений.

  В любом случае всем в театре было не до нее: у Тардье не было замены, и премьера находилась на грани срыва. Мсье Бриган метался в полном отчаянии по своему кабинету, где сидели, кроме него, огорченный Тардье, главный дирижер мсье Рейе, и сам маэстро де Санном – по случаю кризисной ситуации композитор соизволил сделать послабление в своем затворничестве и выйти к людям. Бриган бегал по комнате, ломая руки, пока в голову ему не пришла парадоксальная мысль. Остановившись перед де Санномом, он сказал:

-  Маэстро… Только вы можете спасти нас. Мы все слышали на репетиции два дня назад ваше пение… И, хотя никто из нас не подозревал о ваших способностях, вы поразили нас своим мастерством. Может быть, вы спасете собственную премьеру?

  Де Санном смотрел на него с искренним недоумением:

-  Что вы имеете в виду?

  Бриган живо ответил:

-  Вы могли бы спеть Дзелу сами!

  Гнев композитора был почти осязаем – он бросил на директора ледяной взгляд и сказал с металлом в голосе:

-  Это совершенно абсурдная идея. Я не желаю даже обсуждать ее.

  Надо отдать должное Бригану – директор Оперы оказался человеком смелым. Он заметно смутился, но не сдал своих позиций, несмотря на угрожающий тон де Саннома:

-  Маэстро, я понимаю – моя просьба идет вразрез со всеми вашими привычками… Вы не любите бывать, гм, на людях. Но подумайте: ведь Синее Чудовище все время пребывания на сцене остается… Чудовищем. Никто, в сущности, вас и не увидит! До занавеса полчаса, публика уже начала собираться… Конечно, мы можем объявить о переносе премьеры и вернуть деньги. Но это будет так некрасиво выглядеть, и это так неудачно для новой постановки. Все так ждут вашей оперы… Маэстро? Я умоляю вас.

  Несколько секунд в кабинете царила тишина. Де Санном безмолвно глядел на смущенного директора: выражение лица у него было совершенно непроницаемое. Мсье Рейе тоже молчал, старательно изучая рисунок потоптанного персидского ковра на полу. Тардье горестно кашлянул. Треснули горящие поленья в камине. Наконец – пауза казалась уже бесконечной – де Санном ответил:

-  Я повторюсь – это в высшей степени странная идея. Но при том, как вы ее излагаете, вероятно, осуществимая. Мне не больше вашего хочется переноса премьеры. – Бриган облегченно вздохнул, но Эрик еще не закончил. – Но у меня есть условие: вы не будете объявлять о замене. К чему будоражить публику? Пусть зрители думают, что поет мсье Тардье. Уверен, что к следующему спектаклю он поправится, и все вернется на круги своя. – Композитор перевел взгляд на мсье Рейе. – Но на самом деле, конечно, решение должен принять мсье Рейе. Что вы скажете, маэстро? Я справлюсь?

  Мсье Рейе – сухонький, благообразный пожилой человек с мягким взглядом близоруких глаз – оторвался от рисунка на ковре и произнес вежливо:

-  Мы оба знаем ответ, мсье. Конечно, справитесь. Однако вам следует распеться. И помнить во время спектакля, который так неожиданно свалился вам на голову, что ваш голос – по крайней мере, судя по тому, что я слышал, – примерно на октаву ниже, чем стандартный тенор, для которого написана партия. Это, как вы сами прекрасно знаете, не простая партия. Вам нужно будет быть осторожнее с верхними нотами. Я помогу вам, чем смогу.

  Эрик кивнул, выражая благодарность. Бриган засуетился:

-  Вам нужна гримерная, и костюмер… К счастью, костюм вам подойдет – мсье Тардье только на пару сантиметров ниже вас… Я немедленно пришлю помочь вам.

-  Нет. – Голос де Саннома прозвучал неожиданно резко. – Мне никто не нужен. Я оденусь и загримируюсь сам.

  Бриган пожал плечами:

-  Как угодно. Боже, я так вам благодарен, так благодарен! Мы задержим начало минут на двадцать, мсье Рейе, как вы думаете?

-  Думаю, этого будет достаточно. Теперь мы должны отпустить мсье де Саннома – ему нужно готовиться.

  Все заторопились – решено было, что Эрик займет на сегодня гримерную Тардье. Выходя из комнаты, композитор на секунду задержался возле дирижера и бросил на него настороженный взгляд. Мсье Рейе ответил ему безмятежной улыбкой и сам вскоре заторопился на свое место в оркестре.

  Происходившее в театре весьма забавляло мсье Рейе.

  Дирижер был очень, очень близорук, и он плохо помнил и различал человеческие лица. Но он никогда не ошибался в голосах.

  Три года назад, во время премьеры «Дон Жуана», он не разглядел лица Призрака Оперы. Но он хорошо успел изучить его голос… баритональный тенор, на октаву ниже стандартного, и очень необычного тембра. Он никогда, ни с чем бы его не спутал.

  Мсье Рейе услышал его два дня назад, на репетиции, когда де Санном вышел в зал к Тардье.

  Он почти не удивился, когда с тенором случилась неприятность, и оказалось, что петь он не сможет. Поразительное совпадение, конечно, но случайности бывают.

  Мсье Рейе не держал особенного зла на Призрака – театральное привидение всегда относилось к нему с уважением, и он сам, в свою очередь, признавал за таинственным патроном Оперы отличный вкус, а потом и музыкальный гений. «Триумф Дон Жуана» был великолепной оперой – жаль, что премьера ее была сорвана столь постыдным образом. Право слово, мадмуазель Даэ вполне могла бы подождать со своими разоблачениями до конца действия. А теперь и партитура оперы утрачена… Нет, мсье Рейе не держал на Призрака зла – он даже сочувствовал ему. И если тот смог создать для себя новую жизнь, и зачем-то вернулся в Оперу – что ж, мсье Рейе не тот человек, который станет выдавать чужие секреты.

  Дирижер просто забавным находил сегодняшнее досадное и неожиданное несчастье с тенором, и то, как гневно среагировал на просьбу заменить певца де Санном – и то, как легко он дал себя уговорить.

  Особенно забавным все это выглядело в свете того, что на пюпитре перед ним лежал дирижерский экземпляр клавира «Синего чудовища», собственноручно оркестрованный маэстро де Санномом в знак особого уважения к мсье Рейе. И в этом клавире партия Чудовища Дзелу была транспонирована вниз на октаву.

  Удивительная предусмотрительность. Маэстро словно предчувствовал, что с ведущим тенором что-то случится…

  Мсье Рейе улыбнулся еще раз, пригладил закрученные светлые усы, которыми очень гордился, обвел подслеповатым взглядом готовый к работе оркестр и поднял палочку.

  Наступило время увертюры.

 

 

 

Глава 12. Синее Чудовище.

Париж, февраль 1885 года.

 

  Эрик стоит в полумраке за холщовой ширмой, на внешней стороне которой нарисована скалистая гора с пещерой. Прямо перед лицом его пересекаются деревянные рейки, на которые натянута ткань. За ним – задник, изображающий мрачный лес в окрестностях Нанкина. Эрик чувствует запах свежей краски, и пыли, от которой в театре никуда не деться, и видит сквозь прорези материи освещенную сцену и задернутый занавес. Он слушает короткие, свирепые аккорды собственной увертюры – «Синее чудовище» начинается с грозы.

  Эта гроза – не просто явление природы: ее устроил заглавный герой, Синее Чудовище, горный дух Дзелу. Когда-то, сто лет назад, он был прекрасным юношей, но мудрецы Священной горы покарали его за гордыню, превратили в монстра и поставили условие – он сможет вернуть себе подлинный облик, только переложив свои страдания на пару влюбленных, которые верны друг другу, как никто в мире. Такая пара нашлась – это юные молодожены, нанкинский принц Таэр и грузинская принцесса Дардане. Чтобы соединиться, они преодолели множество препятствий. Они не знают, что главное испытание их любви еще впереди, и виновником его будет Дзелу. Синее Чудовище. Он, Эрик.

  Сейчас она выйдет на сцену. Как завороженный, Эрик наблюдает за тем, как расходятся в сторону тяжелые полотнища занавеса. Публика в зале аплодирует великолепной декорации. Сейчас… еще секунда… Вот она: устроенная Дзелу гроза разделила влюбленных, и Дардане оказалась одна в лесу…

  Так странно. Эрик видит холсты, и суфлерскую будку, и линию огней рампы, и мсье Рейе в оркестровой яме, и темный, полный неразличимых лиц зал. Но одновременно он видит все это преображенным: видит волшебный лес, и далекий Китай, и свет солнца после грозы. Она делает все это живым – ее голос дарит дыхание придуманному им миру. Джен Андерсон. Душа его оперы.

  С той минуты, как они спели вместе несколько фраз на репетиции, Эриком овладела навязчивая идея выйти с Джанет на сцену. Когда она запела с ним, остальной мир перестал существовать, и он был так близок к ней – так невероятно, волнующе близок, словно это не голоса звучали в унисон, а губы встречались в поцелуе. Он хотел снова ощутить это. Пусть только на сцене, только на один вечер… Может быть, для него это единственный способ быть рядом с ней. Это плохо, неправильно – «Дон Жуан» мог бы научить его, что единение на сцене обманчиво, что музыка его действует на душу возлюбленной лишь до тех пор, пока звучит, и первая секунда тишины становится мигом его поражения. Но он не сумел устоять.

  Возможно, это тоже часть его странной душевной болезни?..

  Принцесса Дардане испугана, растеряна – она зовет мужа и жалуется на звезды, которые так жестоко преследуют их. Она замирает, присев на камни…

  Пора.

  Эрик появляется из своей «пещеры» – грозная фигура, одетая с блестящую синюю чешую: в облике Дзелу смешались мифологический дракон и рыцарь, который должен его побеждать. На его голове – синий шлем: его маска – это забрало, закрывающее всю верхнюю половину лица. На синей поверхности маски – красные рубцы: как полоски на морде тигра, они расходятся от носа к вискам и переходят в драконьи рога… Костюм придает фигуре Эрика нечеловеческие пропорции – Дзелу кажется едва ли не в два раза выше, чем перепуганная его явлением Дардане.

«Дардане! От звезд враждебных мало ты терпела:

Еще должна ты много претерпеть!»

  Услышав его голос, Джанет заметно вздрагивает, и в глазах ее на секунду мелькает смятенное выражение. Она не верит своим ушам, и настороженно вглядывается в страшную синюю маску… Но уже через секунду в ее глазах начинает брезжить понимание.

«Мой бог… Кто ты, чудовище? Мне страшно…»

  Эрик внимательно изучает ее лицо: она узнала его, конечно. Но она не возражает против его появления, не испугана – она включилась в игру…

  Короткий дуэт благополучно завершается: Дзелу рассказывает Дардане, что ее ждут ужасные горести. Если она хочет вновь увидеть мужа, то должна переодеться в мужское платье и поступить воином на службу к старому царю Нанкина, Фанфуру. Это отец Таэра: отчаявшись дождаться возвращения сына (который сгинул пять лет назад, уехав добиваться Дардане), Фанфур женился вновь – на порочной рабыне Гулинди. Дардане предстоит познакомиться с ними, и сразиться с чудовищами, которые разоряют Нанкин в наказание за черное сердце Гулинди: ядовитой Гидрой, призрачным Рыцарем и самим Дзелу. При этом Дардане под страхом смерти, своей и Таэра, не должна выдать, что на самом деле она – женщина.

  Дардане уже готова уйти, но Дзелу вдруг останавливает ее:

«Взгляни же, дочь моя,

Внимательно на страшный облик мой».

«Гляжу… С трудом не отвожу я взгляда.

Твой страшен лик, чудовищен твой образ,

Не заставляй меня еще смотреть», – отвечает она.

  Чудится это Эрику, или в глазах Джанет в этот момент и правда мелькнула какая-то необъяснимая, странная нежность?

  Дардане уходит в Нанкин – на сцене появляется принц Таэр. Это крошечная партия, на которую Эрик попросил найти тенора очень юного и очень красивого. Дзелу и перед ним рисует страшную картину испытаний, которые ждут его и Дардане.

  Грубый юноша говорит неосторожно:

«Противна близость мне твоя; не в силах

Переносить твой мерзкий вид».

  Мрачно, очень мрачно звучит ответ Дзелу – он удерживает Таэра за руку:

«Очень скоро,

Не будешь называть меня ни мерзким,

Ни гнусным».

  Юноша вырывается, но Дзелу зловеще объясняет, что очень скоро внешность Таэра изменится так сильно, что Дардане его не узнает – даже голос его станет другим. Однако он должен скрывать, кто он, под страхом немедленной смерти. Таэр, говорит Дзелу, должен оставаться в его пещере, и, при встрече с Дардане, быть ласковым и вежливым:

«Добейся, любыми униженьями, мольбами,

Чтоб в Дардане зажглась к тебе любовь».

  Если она не полюбит его, Таэр умрет с последним предзакатным лучом. Если же полюбит – все их беды кончатся.

  Таэр смеется – ведь Дардане и так любит его больше всех на свете:

«Ты глупое чудовище!»

«О, скоро,

Узнаешь ты, к несчастью своему,

Что я не глуп…»

  С этими словами Дзелу вызывает новую бурю – и, когда мрак рассеивается, красивого юноши Таэра на сцене уже нет: горный дух Дзелу получил свободу, а юный принц превратился в Синее Чудовище.

  Уйдя со сцены, Эрик торопливо скрывается в гримерной Тардье. Он не хочет, чтобы кто-то видел его за кулисами, пока опера не закончится. Он избегает посторонних глаз – единственные глаза, которые он хочет видеть, это глаза Джанет. Да и то – только на сцене… Пока – только на сцене.

  Вторая картина оперы происходит во дворце Фанфура. Дардане явилась туда под видом юноши Ахмета, и немедленно попала в щекотливую ситуацию: царица, Гулинди, безумно в нее влюбилась. Эрик внимательно прислушивается к происходящему на сцене: Пьянджи очень трогателен в роли благородного, но ослепленного поздней любовью царя. Карлотта – неимоверно хороша в качестве жестокой и развратной царицы… Странно, что когда-то она так раздражала Эрика. Возможно, дело было в том, что она пела не те партии: Карлотта не создана для романтических героинь, ее конек – острые характеры.

  Гулинди соблазняет Ахмета. «Юноша» стойко сопротивляется. Чтобы отомстить ему за холодность, царица заявляет Фанфуру, что его новый воин вызвался победить в бою страшное Синее Чудовище, которое разоряет окрестности города уже год. У Дардане нет выбора – она отправляется на, как она полагает, верную смерть…

  Антракт тянется мучительно долго, и Эрик, сидя в гримерной Тардье, как будто забытый игрок в прятки, которого уже не ищут, и, стянув с рук когтистые «лапы» (синие кожаные перчатки), нервно грызет ногти и задается вопросом – чего он так нетерпеливо ждет? Начала акта? Новой возможности оказаться рядом с ней? Потому что следующий акт целиком принадлежит им: с этого момента опера – почти сплошь один длинный, мучительно-тревожный, полный недомолвок и намеков, и смертельной тоски любовный дуэт между чудовищем и красавицей, которую неодолимо влечет к нему, несмотря на отвращение.

  Начинается второй акт. Занавес вот-вот откроется, и Эрик, снова занявший свое место за ширмами, с удовлетворением слышит напряженное гудение зала: он слаще даже, чем аплодисменты, этот звук, который издает толпа, которая бурно обсуждает увиденное и с нетерпением ждет продолжения. Это звук успеха.

  Дардане приходит к пещере Дзелу, готовая к смертельной схватке. Вместо этого Таэр-Дзелу встречает ее смирением и слезами: он вручает ей меч, которым она сможет поразить его наверняка:

«Вот грудь Чудовища, она готова

К смертельной ране от твоей руки.

Легко тебе со мной сражаться будет!»

  Дардане готова убить его… Именно этот момент был изображен на гравюре в издании сказок Гоцци, которое Эрик нашел в Венеции. Девушка на той гравюре показалась ему похожей на Кристину. Как странно, невероятно странно было ему теперь разыгрывать эту сцену с другой женщиной… В мужском костюме, в сияющих доспехах и с короткими золотыми кудрями она была теперь похожа на средневековый витраж, изображающий юных рыцарей Грааля...

  Дзелу падает перед Дардане на колени:

«Ужели у тебя хватило б духу

Моею кровью обагрить десницу,

В которую тебе вложил я меч?»

  Конечно, девушка смягчается и решает просто взять Дзелу в плен и отвести в царскую темницу. Но перед этим он должен открыть ей страшное условие – единственный способ спасти Таэра от смерти.

«Твой трудный подвиг будет тем труднее,

Чем более меня ты ненавидишь.

Смотри в мой лик и победи себя.

Не презирай меня. Узнай: твой милый

Твоим не будет больше никогда,

Коль раньше сердцем не смягчишься ты

И не полюбишь этот страшный образ».

  Дардане ударяется в слезы:

«Возможно ли к Чудовищу такому

Смягчиться сердцем? Полюбить его?

Таэр, Таэр, так ты навек потерян!»

  Эрик слушает ее рыдания, повторяет мягкие, кроткие мольбы, которые вложил в уста своего Дзелу – и в глазах у него темнеет. Он так ясно видит вдруг лицо Рауля с накинутой на шею петлей. Заплаканную Кристину. Свои собственные хриплые крики… Ему нужно было тогда умолять ее – на коленях стоять перед ней, как делает это Дзелу.

  Но Эрик и Рауль не были одним и тем же человеком. Предлагая Кристине спасти жизнь возлюбленного, Эрик молил не за себя…

«Не плачь, о Дардане: не плачь, быть может,

Сама не зная, любишь ты меня…

Прошу твоей любви – но из любви

К Таэру, сам горю к тебе любовью,

Но для Таэра. Этими устами

Таэр тебе моленья посылает:

Люби меня!»

  Дзелу останавливается – он едва не выдал себя, и чувствует приближение смерти… Скрипки подхватывают его голос, когда он вкладывает в ее руки цепь, предлагая сковать себя:

«Сюда пришла ты, чтоб меня убить,

Но для тебя нет пользы в этой смерти.

Возьми – вот цепь… Вот руки… вот вся жизнь моя:

Все отдаю тебе я добровольно…

Когда тебе приблизиться противно,

Вот – на себя я сам надену цепь.

Я раб твой! И молю я об одном:

Чтоб ненависть уменьшилась твоя…»

  Джанет начинает отвечать, и под звуки ее голоса боль, которая тисками сжимала сердце Эрика, на секунду отступает – картины прошлого меркнут, уступая место настоящему: прекрасному лицу, на котором нет слез, светлым глазам, которые смотрят на него с недоуменной нежностью, рукам, которые протянуты к нему, чтобы поднять с колен:

«Жестокость… Нежность… Ласка, и угрозы,

И милосердье в этом страшном звере…

Мутится ум… О, если для спасения

Таэра… Сердце вынести не в силах…»

  И все-таки она отвергает его, и он безропотно бредет за нею в город.

  Следующая картина не приносит персонажам облегчения. Чудовище заключено в тюрьму – собственный отец, Фанфур, приковал его цепью к стене. Дардане-Ахмет, провозглашенная героем за поимку Чудовища, опять попалась к сети коварной Гулинди. Царица снова приставала к юноше, снова была отвергнута, и теперь Ахмет якобы вызвался победить оставшихся монстров: Гидру и Рыцаря. Чудовище знает, как одержать победу, и дает Дардане полезные советы, но есть еще одна проблема. В пылу ссоры Дардане сказала, что Гулинди – коварная изменница, и на месте Фанфура она дала бы ей яду. Все бы ничего, но жизнь Гулинди таинственным образом связана с жизнью Гидры: убьешь одну – умрет другая, и новая победа обернется для Дардане обвинением в убийстве царицы.

  Дардане навещает Дзелу в тюрьме, и он снова молит ее о любви. На этот раз – чуть успешнее:

«Исчез мой страх, и говорить мне стало

С тобой легко. Твоя ли человечность…

А, может быть, глаза мои привыкли

К ужасной внешности твоей – но больше

Не содрогаюсь, глядя на тебя…» – говорит девушка.

  Наверное, Эрик чересчур увлекся ролью – ему кажется, что не Дардане, а Джанет обращается к нему с этими словами. Хотя почему бы она стала делать это? Разве она знает его тайну? Разве ей есть до него дело… Он едва слышит гром аплодисментов, которыми разражается зал.

 

ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ...




Проституток Краснодара можно найти здесь.

Этому сайту уже